— Маловато осталось. Если что нужно, старшой, заглядывай к старине Страни.
— Не валяй дурака. — Уинч тряхнул бутылку. — Виски на этой посудине хоть залейся.
— Может, еще чего понадобится.
— Заботу проявляешь? Хо-хо, перебьюсь. В моем-то возрасте?
— Не скажи. — Сержант отдал честь, небрежно вскинув изувеченную клешню, и это было как дурная шутка. Он вышел и направился в салон.
Уинч долго смотрел ему вслед, потом лег, вытянулся. В его глазах Стрейндж был в некотором роде герой. Если вообще для него существовали герои. Стрейндж плюет решительно на все — вот что восхищало Уинча. Другие и сам Уинч только делали вид, будто их ничего не касается. А Стрейнджа на самом деле ничего не касалось. Он плюет на все: на армию, на роту, на службу, на людей, баб, успех, жизнь, человечество. Стрейндж делал вид, будто его что-то касается, но ничего подобного. Внутри он был абсолютно сам по себе, и ему было хорошо. Это и восхищало Уинча.
Он опустил руку и сквозь клапан кармана пощупал в мешке холодноватое горлышко бутылки. Умора, до чего же хорошо идут вместе виски и женщина. Особенно когда пить запрещено. Потихоньку, в обход правил пропустить стаканчик — поднимает настроение, так же как не пропустить бабу. Ну что ж, завтра… Завтра ни капли. Будь они все прокляты, там, в роте, кретины недоделанные, вдруг полоснуло у него в мозгу. Вообще-то он должен справиться с ними, его техник-сержант, а?
И, погружаясь в какую-то словно бы наркотическую дремоту, которая добиралась до костей, но тревожила не больше, чем застарелая зубная боль, Уинч думал о толпившемся на палубе дурачье — таращатся, небось, на землю и, как последние идиоты, надеются, что она даст им прибежище.
Глава третья
Каждая без исключения переправляемая домой партия бывала возбуждена и вроде бы даже огорошена при виде родной земли. Транспорт, на котором находились Уинч и Стрейндж и все остальные, не многим отличался от других.
Мало кто среди них действительно верил, что она на самом деле существует, родная земля, и они когда-нибудь доберутся до нее. Однако в точно назначенное время на горизонте показалась суша. Как им и говорили, на востоке выплыл длинный голубой континент.
Одинокое суденышко с хвостом черного дыма было единственным живым предметом посреди пустынной беспредельности глухо вздрагивающего океана. Белый пароход с большими красными крестами на бортах медленно продвигался по водной глади, а внизу тяжело дышала и вздымалась глубина. Пароход шел вперед, и море играло на ветру, то и дело, показывая слепящему солнцу полоски белой пены.
Сначала на восточной стороне горизонта, как мираж, то появлялось, то пропадало продолговатое голубое, едва различимое на небе облачко. Дома. Это слово произносили тихо, но оно разнеслось по судну и точно иголками закололо по всему телу. Пароход дымил и двигался, и голубое облачко незаметно остановилось над поверхностью моря и больше не исчезало. Большинство раненых прослужили за границей не меньше как по году. И вот — дома. Они произносили это слово с беспокойством, затаенным и неизбывным страхом, даже с отчаянием, а не с облегчением, надеждой или любовью. Как там сейчас, дома? Как им будет там?
Так же обстояло со всеми остальными. На доске объявлений или в воинской газете можно прочесть, что они направляются домой. Но они давно не были дома и больше не верили ни объявлениям, ни сводкам. Объявления и сводки чаще всего предназначались для поддержания их боевого духа и укрепления патриотических чувств, в них было мало правды. Кому не известно, что с чувствами и взглядами у них все в порядке? Боже упаси, если у кого-нибудь окажутся неправильные взгляды. Однако, поди узнай, для чего эти объявления и сводки — поддерживать боевой дух или сообщать новости о продолговатом голубом облачке.
Облачко было видно не отовсюду. Его можно было разглядеть только с передней части верхней палубы. Единственное место на ней, куда их пускали, когда-то называлось прогулочной палубой, променадом; там и сгрудились, чтобы поглядеть на облачко, все, кто мог, хотел и сумел втиснуться на свободное местечко.
На них было жалко смотреть. В серых пижамах и темно — вишневых халатах, в парусиновых шлепанцах, которые то и дело спадали с ноги, они толкались у выходов на палубу и протискивались к борту или к тем, которых прижало к планширу. Трясущиеся, исхудалые, с дряблой пожелтевшей кожей и желтыми белками, с несвежими повязками и гипсовыми шинами, они карабкались по трапам наверх, кто пошатываясь, кто прихрамывая, кто поддерживая соседа. Это были самые счастливые среди тех, кто выбыл из строя, их сочли достаточно искалеченными, чтобы отправить домой.
Одни плакали, другие смеялись, некоторые били в ладоши или хлопали друг друга по плечу. И все тревожно переглядывались, всматривались в лица соседей. Им жутко повезло, и это беспокоило их. Глубокий, запрятанный в глазах страх выдавал, что они чувствовали: они не имеют права находиться здесь.