Вот так и Вано — ему только таскать, таскать и таскать... Кому ведомо, что сокрыто в лоне скалы, это только так, снаружи она холодит, а внутри-то, верно, теплая; но, с другой стороны, испытания изначально предначертанные Вано, он должен был осилить — своей нетвердой, сбивчивой рукой — графически, черными чернилами, и хоть ничего нет дешевле чернил: каких-то грошей достаточно, чтоб любому, даже самому отчаянному бумагомарателю с лихвой хватило на целый длинный год, — тем не менее каждую их каплю надо было выстрадать с молитвенным благоговением, отдавая тому весь жар души, и уж вовсе никаким огнем было не возжечь того от века и присно непостижимого дива дивного, что белело перед ним на столе, порождая неуемный, сродни священному трепету, страх, ибо ведь нет на этом свете ничего более неодолимого, чем бумага, хотя чего только себе с ней не позволяют! Ведь какой муки мученической стоит воссоединить в себе хотя бы всего лишь два, но поистине стоящих слова... Вано с самого начала очень нравилось выражение — «в муках и страданиях», нравилось уже тогда, когда он, мальчик, еще и не познал смысла слова «страдание», которое, по Саба Сулхану Орбелиани, суть пытка каленым железом. Ээх, у кого как, но у Вано горше плоти страждала душа, которую пуще раскаленного железа жгла, снедала пытка, именуемая прозой, от имени которой те, что уподобляют себя поэтам, произвели слово «прозаическое», только ведомо ли было этим песьим мордам, что за конец уготован Вано и ему подобным? Пасть ничком под невыносимой, расплющивающей тяжестью огромной каменной глыбы, давящей на плечи и затылок; щека вжата в щебень, а у подбородка — остроконечный носок сапога, не очень сильно, а так, для проверки, пинающего в рыло.
Знать бы, где впервые, совсем-совсем впервые увидел он ее, Маико, женщиной. Верно там, в хижине, прилепившейся к скале. Иванэ был тогда деревенским парнишкой, и были у него в ту пору свои заботы. Мужчины ведь что, они по гадалкам почитай что не хаживали, особливо в другую деревню, да только нужда, как известно, чего не заставит... А тут ведь как вышло. Пристала к Иванэ в одну душу промеж ласк цацали[58] и вынудила его пробормотать «ладно», мол, а разве бы позволил себе тот Иванэ отступиться от своего слова? Пришли они на место ночью... Темнота хоть глаз выколи, лесная опушка, а все ж боязно попасться кому на глаза — мало ли на кого можно нарваться близ околицы чужой деревни. Иванэ подхватил прохладную цацали — ее, верите ли, Джигахатун звали — под мышки: она-то ведь выше пояса принадлежала ему, — и подсадил ее на дерево, а сам на цыпочках — это уже было поздно ночью — двинулся к хижине, подошел, постучался и едва расслышал сквозь далекий лай чьего-то пса просочившееся сквозь щели: «Заходи, открыто».
Восемнадцатилетний тогда юнец, привычный шагать по широкой земле босыми ногами, Иванэ сбросил перед скособочившейся дверью каламаны, беззвучно вошел и двинулся в темноте к едва теплившейся на низеньком столе крошечной свечке; подле стола на скамейке, должно, трехногой, выпрямив спину, сидела женщина; сквозь сизую мглу она вглядывалась в какую-то чашу и через силу нашептывала своими оливкового цвета губами что-то невнятное.
Иванэ, приостановился, так как по мере приближения к той женщине земляной пол все сильнее холодил ему ступни; холод ли то был в самом деле или что другое исходило от уставившейся в колышущуюся чашу женщины, только юнца все ощутимее пробирало. А что за волосы были у гадалки Маико? — аах, черные-пречерныее... А тонкие, каплевидные пальцы? ...— о-о, такие длинные... А глаза — глаза у нее сверкали мощной силой, ровно беспросветно-черная пылающая тьма... За спиной у нее высилась скала, а сама она тоже казалась вся затвердевшей, точно каменной. Даже не подняв на Иванэ глаз, она спросила его вот так:
— За что любишь, парень?
— Да знай я...
— Ну, я тогда и вовсе не знаю. — Она сказала это вроде бы даже с усмешкой, голосом, словно напитанным дождем.
А затем, все еще не глядя на него, спросила:
— А она-то как, она тебя любит, малый?
— А иди знай...
— Нуу, заладил: «Да знай я...», «А иди знай!» Небось так с тобой далеко не уедешь.
И вот тут Иванэ со зла рубанул по-мужицки:
— Так что ж ты тогда за гадалка?
— А ты думал, гадалка — одна за всё, про всё, так что ли? — Она порывисто вздернула вверх одну бровь и щеку, продолжая упорно вглядываться в чащу...
— Да кто вас знает...
— Ээ, опять взялся за свое! — Ей бы тут глянуть на него, но она, только еще сильнее выпрямившись — ни дать, ни взять королева, — искательно, нет-нет, да изо всех сил напрягаясь, сверху всматривалась в чашу. Уж не для себя ли самой? — Да кто ж в ней, такой темной-претемной, мог хоть что-то разобрать.
— Так хочешь, я скажу тебе, кого ты будешь любить?