На этом кончился неслышный разговор Форамы с Ульдемиром, человека с самим собой, с другой своей ипостасью. Ничего удивительного в этом и на самом деле нет, некоторое раздвоение личности; пожалуй, его можно квалифицировать как легкое психическое заболевание. Форама сразу почувствовал себя значительно бодрее, подтянулся, напрягся – ну что же, есть, значит, какие-то возможности, еще посмотрим, кто кого, мы еще спасем старую добрую планету, мы еще поживем на ней, поживем без огоньков над головой, без страхов, честно и уверенно… Почти не глядя на маршрутный план, небрежно нажимая клавиши, Форама Ро направил кабину по нужному пути.
Кто его знает, по каким признакам присваивалась величина журналистам, да и не всегда можно было, разговаривая с кем-либо из них, понять, на какой ступени находится собеседник: знаков различия они предпочитали не носить, чтобы, может быть, не смущать тех, с кем беседовали, а возможно – чтобы еще раз подчеркнуть независимость своей корпорации и самой профессии от тех, кто устанавливал и присваивал величины и степени, показать, что сами-то они, журналисты, всего того и в грош не ставят, и если не говорят об этом вслух, то единственно из вежливости, а на самом деле у них свой подход и свои способы оценки и самих себя, и всех прочих людей – способы, имеющие с официальными мало общего. Так было принято считать в обществе; и все же когда Форама, доехав до нужного выхода, собрался подняться на поверхность, его охватили сомнения: а так ли встретит и примет его журналист, как Фораме представлялось? Правильно ли поймет и захочет ли ввязываться в важнейшее, безусловно, но очень хлопотное и вообще какое-то не такое дело? Форама весьма критически оглядел себя; выглядел он, действительно, как бродяга древних эпох, никакого доверия его облик внушить не мог, а если прибавить сюда то, что он собирался журналисту сказать, то и подавно могло возникнуть представление, что Форама просто-напросто сбежал из сумасшедшего дома, и единственное, чем можно ему помочь – это как можно скорее водворить его туда. Продолжая колебаться, Форама попытался хоть как-то облагородить свою внешность: снял вконец изодранную куртку, вывернул ее подкладкой наружу и перебросил через руку (погода позволяла явиться в таком виде), кое-как сбил густую подвальную пыль с брюк, о пятнах же на некогда белой рубашке и вообще предпочел забыть, потому что поделать с ними ничего нельзя было. Да и в конце концов (пришло ему в голову) журналист не мог не знать о приключившейся в институте беде, он же писал об институте, а внутренняя информация у этих людей, надо полагать, поставлена отлично – так что потрепанный вид физика должен был, пожалуй, не только не поколебать веру в справедливость его рассказа, но напротив – укрепить ее. Решив так, Форама с минуту помедлил еще в кабине, решая – то ли отправить ее назад, в гараж, то ли задержать: она могла еще понадобиться. Он решил, что лучше ее все-таки отправить: до институтского гаража вскорости доберутся, и если обнаружат, что его кабины нет, то поймут, что вовсе он не погиб, а сбежал именно таким путем, а когда кабину найдут здесь (что будет нетрудно), то поймут, где следует разыскивать и самого Фораму – и разыщут, конечно. Форама предполагал, что журналист, выслушав его и пожелав включиться в кампанию по спасению Планеты (а какой журналист, по разумению Форамы, не захотел бы не только присутствовать при зарождении подобного движения, но и сам участвовать в нем), непременно предложит Фораме убежище у себя и превратит свое обиталище в нечто вроде центра, как бы штаба нового всепланетного движения. Выглядело все это в фантазии Форамы достаточно приятно и многообещающе, и, подогревая себя такими вот размышлениями, он решительно поднялся наверх, дошагал, не обращая внимания на косые взгляды прохожих (немногочисленных, правда), до нужного подъезда и, не воспользовавшись лифтом, стал подниматься на нужный ярус по лестнице.