«Сопляк белобрысый», — подумала Ренька и, чтобы убедиться в этом, скосила на него глаза. Конечно, сопляк, не старше ее. И действительно белобрысый, патлы как сметаной вымазаны. Тут она заметила, что и сопляк косит на нее глазами, и, сказав про себя: «Тьфу, зараза!» — стала смотреть на экран. Там как раз советский ястребок сбивал фашиста, того самого, в которого втюрилась Цара Леандер. Белобрысый не стал ждать конца фильма, и Ренька насмешливым взором проводила его согбенную фигуру, когда он пробирался к выходу. Но вот фильм кончился, она вышла из кино, и он как ни в чем не бывало возник откуда-то перед Ренькой и чуть ли не ножкой шаркнул: «Добрый вечер!» — «Что?» — надвигаясь на него, устрашающе сказала Ренька, и он немножко струхнул, заморгал глазами — они у него оказались светло-светло-голубыми, а ресницы золотисто-желтыми. «Ну знаешь, — сказала она, — видала я всяких, но такого…» Он не дал ей закончить фразу, вытащил большую плитку шоколада в явно заграничной упаковке и протянул Реньке: датский, язык проглотить можно… Мгновение спустя шоколад полетел на мостовую, а Ренька гордо затопала в сторону дома. Но какой-то дьявол — может, он любознательностью зовется или пытливостью — заставил ее оглянуться. Горестно опустив плечи, белобрысый смотрел ей вслед, а шоколад так и валялся на мостовой. У Реньки даже сердце сжалось: где это видано, чтобы в сорок втором году шоколад валялся на мостовой! И ведь он, зараза, его не поднимет, так и оставит лежать. «Подними! — заорала Ренька, — подними сейчас же!» Он прыгнул на эту шоколадину, как кошка, а потом в три прыжка оказался возле Реньки и, протягивая плитку, ну чисто дюгнутый, заладил свое: датский… язык проглотить можно… «А вдруг он с Александровской высоты?» — подумала Ренька. Как-никак, высота эта, где помещался сумасшедший дом, была тут же рядом, за каменным белым забором. И Ренька с опаской зыркнула на этот забор, но белобрысый, сразу ее разгадав, покачал головой: «Нет, дорогая мисс, я совсем не оттуда…» — «Я тебе не дорогая, — строго сказала Ренька. — Шоколад ворованный?» — «Никак нет, — сказал он, — подарок дорогих родителей. По случаю именин». К этому времени они уже не стояли на месте, а медленно шли вдоль Красной Двины, по направлению к Ренькиному дому. И Ренька ему выговаривала: «Чокнутый ты как пить дать! Сначала за коленку хватаешь, потом шоколадом бросаешься, небось по чужим карманам шаришь?» Тут он так затряс головой, что Ренька остановилась. В жизни она не видала, чтобы так головой трясли. «Перестань, — заорала она, — думаешь, отлетит башка, я за нею гоняться стану?» Он перестал трясти: «О’кэй, дорогая мисс…» — «Сказано же тебе», — буркнула Ренька, и это опять-таки предполагало, что никакая она ему не дорогая. Но он до самого дома, через каждый десяток слов все-таки повторял: дорогая мисс.
Вот как они познакомились. И пока Ренька вспоминала об этом, рот у нее все время был до ушей.
Ночной налет
Рената пересекла железную дорогу, прошла мимо православной церквушки, мимо огороженного высоким забором лагеря для военнопленных и углубилась в лес.
Впрочем, это был не настоящий лес, а просто лесопарк. По-латышски он так и назывался: Межапарк. Но когда жива была Ренькина бабушка, она называла его по-дореволюционному: Царский парк. И Ренька вечно путала Царский парк с Царским садом, с тем самым, где Петр Первый собственноручно посадил дерево.
В лесу было совсем темно, но не страшно. Война приучила Реньку не бояться безлюдья. Шорох ветра в черных шевелюрах сосен, скрип трущихся друг о друга ветвей и даже совершенно необъяснимые звуки ночи и леса, — все это было безобидным, как сама природа. Опасность исходила от человека. И никто не был гарантирован от нее даже на самой людной улице.
Рената не знала, зачем она пришла сюда. Скользя на мокром ковре сосновых иголок, спотыкаясь о невидимые кочки, глубоко, до рези в легких, вдыхая острый, с гнильцою, весенний воздух, она брела, не различая направлений и не зная, куда выйдет. «Стих на нее нашел», — сказала бы бабушка. В последнее время «стих» все чаще находил на Ренату. Она могла беспричинно расплакаться, беспричинно озлиться, наговорить кому-нибудь гадостей или убежать куда глаза глядят.
«Это оттого, что ты живешь совсем одна, Реня», — мягко пояснял Эрик. Димка же в таких случаях виновато молчал и пытался стушеваться. А Магда посмеивалась: «Пора твоя подошла, девка».
Может, и возраст, может, и одиночество, может, еще сто шестьдесят причин — все равно тоска. Иногда глухая. Словно зуб начинает ныть, еще не сильно, но ни о чем другом уже не думаешь, прислушиваешься, ждешь, замирая от страха — сейчас вспыхнет боль, обожжет, пронижет насквозь. Иногда — иначе. Вдруг будто бы кожу снимут. Каждый нерв оголен. Самый воздух, и тот раздражает до крику…
Взяв с какой-то невозможно низкой ноты, сирена, как по спирали, стала взвывать все выше и выше, все истошней, отчаянней, безумней, будто хватая себя за волосы, выдавливая из металлической глотки уже не вой, а визг, вопль.