– Эхма, Ипполит Алексеевич, – с возмущением заговорил Ваня, – ложки есть, да нечего есть… Так будем целый век маяться да у моря погоды ждать… Я готов идти на вокзал… Да что на вокзал? Хоть к черту на рога, в ад!.. Если иначе нельзя, значит, голову надо ломать… Только и слов моих… Да.
Абрам одобрительно слушал его. Когда Ваня окончил, он угрюмо сказал:
– Комитет там решает, ну это дело его… Ну-у… Ха! А я тоже вам скажу: заряжайте мной пушку, да и стреляйте… Я надел свое пальто и готов. А только мы не на бундовской бирже, чтобы много разных слов говорить… Товарищ Ипполит, что же будет?… До Думы мы не успеем; а после Думы комитет нас распустит… Значит, нужно идти… Хочется или не хочется, а идти… Не желает Сережа, так я пойду… Что? А кончать мы непременно должны.
После долгого колебания Ипполит дал согласие. Было решено, что Сережа пойдет на Царскосельский вокзал. Болотов выслушал это решение, но не поверил ему. Он так привык к мысли, что именно он, Андрей Болотов, убьет прокурора, так приготовился к смерти, так спокойно думал о ней, что слова товарищей даже не взволновали его. И только позже, вечером, возвращаясь на станцию, он понял, что не он, а вот этот, идущий с ним рядом, белокурый, высокий, молодой и здоровый, с невозмутимым лицом человек неминуемо через неделю погибнет. Догорало за лесом солнце, ревела Иматра, и на проталинах, журча, таял снег. Болотов искоса взглянул на Сережу. «Он дрался со мною на баррикадах… А теперь он умрет… Помяни меня, Господи, когда при-идешь во царствие Твое…» И, повинуясь горячему чувству, он внезапно остановился и крепко, с братской любовью, обнял Сережу и поцеловал в губы.
XII
Слухи об Ипполите не были ложны. Он действительно был сын сенатора, лицеист и действительно пожертвовал на террор все, что оставил ему отец. Стройный, худой, с изнеженными руками, всегда изящно и чисто одетый, он сохранил следы хорошего воспитания: светские, возмущавшие Арсения Ивановича, манеры и французский язык. Он примкнул к партии юношей, прямо со школьной скамьи, и настойчиво попросился в боевую дружину. Так как тогда намечалось убийство петербургского генерал-губернатора, террористов было немного, то он был принят без затруднений, даже без оскорбительных справок. За два года «работы» почти все дружинники были повешены. Эти смерти наложили на него печать отчужденности, сдержанного ожесточения. Память о них заставляла его «работать» с удвоенным жаром, не полагаясь на легкие обещания и не доверяясь праздным словам. И хотя он знал, что Болотов – член комитета, он отнесся к нему с той же скрытою подозрительностью, как к Сереже и Ване. Прошло несколько месяцев, пока он без оговорок, всею душой поверил ему.
Тех сомнений, которые мучили Болотова, Ипполит не испытывал. Вступая в партию, он бесповоротно решил, что обязан умереть и убить, и не возвращался больше к искушающему вопросу. Гибель товарищей, бомбы, виселицы и кровь делали его нечувствительным к сердечным тревогам. Боевая «работа» выковала из него «железного» террориста: воодушевление сменилось спокойствием, пылкий задор – отвагой, неуравновешенность – самообладанием, неумелость – взыскательностью, любовь к спорам – равнодушием к чужому мнению. Но в партию он продолжал верить, верить слепо, так же, как и два долгих года назад. Он верил, что только ее программа разумна и справедлива и что ее члены – самоотверженные, отважные и честные люди. К комитету он относился с благоговейной любовью, не отделяя доктора Берга от Арсения Ивановича и Розенштерна от Алеши Груздева. И Розенштерн, и Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна олицетворяли для него волю партии, ее душу и мозг. В последнее время, однако, его преданность начала колебаться: он не мог усвоить комитетскую «директиву» об ограничении террора. Эта странная «директива» казалась ему посягательством на неотъемлемые права дружины, на здравый смысл и на достоинство революции. Но, скрепя сердце, признавая партийной обязанностью беспрекословное подчинение, он подчинился и ей. Комитет знал об его недовольстве и высоко ценил его солдатское послушание.