– Много гусей летит, выводки, должно быть, большие были. Только где их найдешь? Трудно ведь взять-то, они сторожкие, дикие, не подойдешь.
– А я дикого убил… – упрямо сказал Кузнецов.
Вечером прибежал Ленька, задыхаясь.
– Скорей, идите! Гуси, и-их много! Все у сарая, здесь недалеко сидят…
Наскоро собрались охотники, схватив ружья.
– В ответе бы не быть… – сказал Герасим.
– Что ты, вот расписка! – кричит Кузнецов. – Без дураков.
Чудно́… – смеется Герасим. – Никогда домашних бить-то не приходилось…
Из-за старого сарая, ползком по траве, охотники пробирались кустами на берегу реки. Раздались залпы выстрелов. Восемь гусей остались на месте, и у всех лапы желтые. А через часок приехал верхом из Гарусова молодой человек, студент, племянник блондинки. Привез в подарок гуся и передал письмо:
– От тети.
Тетя писала, чтоб мы не беспокоились, так как гуси все, за исключением одного, вернулись домой.
– Теперь кто прав?! – торжествующе спросил Василий Сергеевич, прищурив один глаз. – Кто? Гуси-то дикие! А вы говорите – желтые лапы.
– Я это гляжу, – не ко времени вдруг прорвало опять Леньку, – вижу, они на реке-то далеко. Я их из-за сарая: «Тега-тега, тега-тега», – а они и подплыли…
– Слышите, что говорит? А? И откуда вы достали такого остолопа? Хорош слуга! – сердито вскричал Василий Сергеевич. – Всю охоту, всю радость жизни портит! Куда деваться от этого сукина сына?!
Герасим лукаво покосился на него и как бы про себя сказал:
– Чьих же это мы ухлопали?..
Осенней порой
Рано разбудили меня приехавшие приятели. Как-то весь дом мой деревенский сразу оживился. А сегодня праздник Покров. Солнце, такое веселое утро. По стенам комнаты блистают золотые его лучи.
– Вставай! – кричат приятели. – Какой день, красота, тепло!
Сторож Дедушка тащит мне высокие охотничьи сапоги, вымазанные салом. Собака в радости прыгнула ко мне на постель и урчит носом.
– Ну и денек ныне, чисто лето, – говорит Дедушка. – Глянь-ка, видать далече. Лес-то голый. Эвона светит Всех Скорбящих Радость.
Я смотрю в окно. За обнаженными лесами далеко светится точка церкви.
Говорю:
– А я там, кажется, и не был.
– Да ведь это далече, у Котрости, – говорит Дедушка. – Летом-то ее не видать. А вот теперь опал лист – и видно. Вона вправо-то – Святой Ключ, а под горкой – Сеча. А вона лес высокий – это Могилки.
– На Могилках-то я был, – говорю.
– Какие еще могилки? Вставай, скорей, – говорил Павел Александрович, входя ко мне в комнату. – Знаешь, до чего у тебя хорошо. Неизвестно, почему. Но есть что-то – простота, глушь, далекий край. Если бы я был свободен, я бы жил именно так, как ты.
– Чем же ты несвободный человек? – удивляюсь я.
– Ну, брось, довольно, не будем говорить.
Приятели мои, охотники, умываются с дороги. Рожи у всех веселые, красные. По случаю праздника Покрова тетенька Афросинья нарядилась как пава. Новый желтый платок в цветах, синий казакин, зеленый фартук. И видно мне в окно, как она выходит из погреба, и рядом – ее муж Феоктист в новом тулупе, на шее туго повязан красный шарф.
Бревна сарая и опавший сад, серые сучки крыжовника за частоколом под солнцем – такая красота осени! Я забываю о приехавших приятелях, пристраиваю холст на мольберте у дома и торопливо выжимаю краски на палитру.
– Постой, прошу, тетенька Афросинья, и ты, Феоктист, – постойте немножко тут, я попишу с вас, недолго.
С неохотой смотрит на меня тетка Афросинья и говорит:
– Сейчас приду, вот к чаю-то я им сливок поставлю. Приду сейчас.
Приятели мои недовольны, что я пишу. Но не протестуют, молчат. Только Караулов подходит ко мне и говорит:
– Не помешаю ли я, если на ворота сарая прибью картоны, вот эти – цель. Пристреляться нам из ружей. Я привез новое английское ружье «ланкастер». Узнать надо бой.
– Стреляйте, – говорю.
На ворота сарая прибили большой лист. Посередине черные круги. Приятели ходят от сарая, отсчитывая шаги. Слышу смутно – что-то говорят, смеются.
– Ленька, – говорю я слуге, – вон идет Дарья. Попроси, пускай мне попозирует. Возьми платок у Афросиньи, пусть Дарья наденет. Она свободна.
Но тетенька Афросинья платка не отдала Дарье.
– Ничего, уж я постою, – сказала она. – Пущай меня списывает.
Тороплюсь писать. Чувствую, что нарушаю праздник. Приятели на меня никакого внимания. Стреляют в ворота сарая. Только слышу зычный бас Василия Сергеевича:
– Вашему «ланкастеру» до моего «туляка» далеко.
«До чего труден цвет старых бревен сарая! – думаю я, составляя тон. – Какой сухой рисунок. Красный шарф Феоктиста и скворешник блестят на солнце сильнее всего, горят. Нет в красках силы такой».
Подходит Василий Сергеевич и говорит мне на ухо, смеясь:
– Знаете, у Павла-то ружье Пёде, двадцать шесть дробин на восемьдесят шагов в кружке. У Караулова «ланкастер», двадцать две дробины. А у меня шестьдесят одну дробину принесло в кружок. Что, выкусили! Тульское ружье, мое-то, русское! Не очень им теперь нравится. Молчат, расстроились.
– Молодец, Вася, – говорю я рассеянно.
– Не скажете? – шепчет на ухо Василий Сергеевич.
– Нет, – говорю. – А что?
– Честное слово, не скажете?
– Честное слово.
– Я два заряда дроби всыпал.