После завтрака, оживленно переговариваясь, тесной группой двинулись по дороге к ущелью. Лишь Тимур помалкивал. Он шел несколько напряженно, словно к чему-то прислушиваясь: малейшее резкое движение вызывало вспышку острой боли. Но он, стиснув зубы, не отставал от остальных, стараясь ничем не выдать своего состояния.
От ущелья вверх пошли по узкой тропке гуськом — проводник, Ворошилов, Таня, Тимур; замыкающий— Хмельницкий. Кроме проводника, у каждого за плечами рюкзак, в руках палка, а у Ворошилова и Хмельницкого, снаряженных по-охотничьи, еще и двухстволки. В начале пути сорили короткими фразами — Климент Ефремович и Хмельницкий шутили, Таня охотно отзывалась на шутки, иногда залйвйото хохотала, и ее смех эхом отдавался в близком ущелье. Не было слышно только проводника и Тимура. Проводник, как все заметили, вообще оказался человеком неразговорчивым, а молчаливость Тимура была понятна лишь ему самому, и на нее сначала не обращали внимания. Но на исходе первого часа подъема Ворошилов неожиданно спросил:
— Как настроеньице, Тимурок? Что притих?
Отозвался уклончиво:
— Экономлю энергию.
Рассмеялись, однако вскоре примолкли и остальные. Тут-то Тимур п взял реванш — не без намека поддел:
— Вижу, мой опыт переняли.
Опять рассмеялись, а Ворошилов, взглянув на часы, остановился:
— По всем армейским правилам — время первому привалу. Как, Танюша, не выдохлась?
— Что вы, Климент Ефремович! Все чудесно.
— Так, у тебя — чудесно. А у нашего экономного человека? Постой-ка. А ну взгляни на меня! — «Начинается!» — заволновался Тимур, краснея. — Гм… А мне показалось… Не устал?
— Все в порядке! — с повышенной живостью откликнулся Тимур, делая вид, что рассматривает выпиравший из замшелой земли угол массивного камня.
Проводник присел поодаль и закурил трубку. Таня прилегла на густой коврик буро-зеленого мха.
— Кто хочет пить — по одному глотку, — распорядился Ворошилов.
Таня из своей фляги отпила глоток потеплевшей воды и с сожалением навернула колпачок. Тимур и здесь решил показать себя мужчиной:
— Воздержусь.
— Напрасно, — заметил Хмельницкий, встряхивая флягой. — Глоток воды прибавляет силы, — Однако ж сам не выпил, а только сполоснул рот и выплюнул под откос.
Ворошилов вдруг спросил:
— Сегодняшних газет так и не доставили?
— Рано, Климент Ефремович, не успели. Но в горах без информации не останемся. — И с видом хозяйственного человека похлопал по своему тяжеловатому рюкзаку: — Тут кроме всего прочего и радиоприемник.
— А вот за это большущая тебе благодарность. Только б полдень не проморгать.
— Последние известия? Ко второму привалу как раз уложимся.
Ворошилов потрогал большим пальцем усы и задумчиво проговорил:
— Не сегодня-завтра должно свершиться одно большое дело. Не сорвалось бы… — И неопределенно повел в воздухе рукой.
Проводник осторожно выколотил о камень трубку, старательно затер носком сапога крохи пепла, тщательно прочистил мундштук зеленой былинкой, и она сразу же изменила свой цвет — стала как бы шоколадной.
Ворошилов подал знак, и проводник легко встал, заправил полы черкески за тонкий ремешок и глянул вверх, выбирая из трех разбегающихся троп самую надежную.
Привал окончился. Подъем продолжался.
Тимур шел и уже не чувствовал прежней саднящей боли; боль, собственно, давала о себе знать, но она притупилась, перегорела, превратившись в незначительный излишек тяжести, на который теперь можно было не обращать внимания. И стало ему почти легко, и он, поднимаясь по каменистой, кое-где смягченной узорчатым лишайником тропе, огляделся. Дух захватило от великолепия лермонтовских пейзажей — тут и бастионы неприступных гор, и красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, и желтые обрывы, исчерченные промоинами, и высокая бахрома снегов. Даже проводник чем-то похож на лермонтовского Казбича.
«Люблю я цепи синих гор», — припомнились прочитанные вчера стихи, и Тимура впервые в это утро охватила радость от бодрящей прохлады нагорного ветерка и упрямой упругости своих ног.
Второй, более длительный привал устроили на просторной площадке утеса, поросшего мелким кустарником, густым мхом и лиловыми зонтиками альпийской астры— этой горной ромашки, предвестницы недалеких альпийских лугов. Отсюда открывался широкий обзор подернутых сизоватой дымкой далеких снежных вершин и близких отвесных скал со множеством уступов и глубоких трещин.
Проводник подошел к самому краю утеса, широко развернул плечи, сбил мохнатую шапку на затылок и повел рукой: смотрите, мол, любуйтесь моим сказочным Кавказом!
Остальные, сбросив рюкзаки, тоже приблизились к замшелому выступу, за которым — пропасть. Климент Ефремович, придерживая одной рукой Таню, другой Тимура, восхищенно произнес:
— Какая неповторимая красота!
— Очень красиво! — зачарованно прошептала Таня.
— Как у Лермонтова, — сравнил Тимур и пояснил — Он такую картину нарисовал.
Хмельницкий оторвал взгляд от «лермонтовской картины» и пошел устанавливать приемник. Подключив к нему тяжеловатый «брикет» сухой батареи и приставку небольшого громкоговорителя, отыскал московскую волну.