Забыв о своем намерении не двигаться, чтобы не разбудить Мэри, Тим медленно повернул голову и взглянул на нее, а потом подтянул подушку повыше, чтобы смотреть сверху. Он долго зачарованно разглядывал Мэри в набирающем силу свете утра, жадно впитывая новый, незнакомый образ. Ее груди потрясали воображение, он не мог оторвать от них глаз. При одной мысли о них он приходил в возбуждение, а что он чувствовал, когда они прижимались к его груди, не описать словами. Казалось, все, что в ней устроено по-другому, создано специально для него; Тим не сознавал, что она ничем не отличается от других женщин. Мэри, она одна такая, и ее тело принадлежит ему так же безраздельно, как прежде принадлежал плюшевый мишка. Только он один может прижиматься к нему, спасаясь от нашествий ночной тьмы, от ужаса и одиночества.
Папа сказал, что никто еще не прикасался к Мэри раньше, у нее такое будет в первый раз, и Тим осознал огромную меру своей ответственности лучше, чем любой разумный мужчина. В пылу слепой страсти, движимый животным инстинктом, он сумел вспомнить далеко не все, о чем рассказывал папа, но надеялся в следующий раз вспомнить больше. Его преданность Мэри была совершенно бескорыстна; казалось, она шла откуда-то извне, сплавленная из благодарности, любви и глубинного умиротворяющего чувства безопасности. С ней у Тима никогда не возникало ощущения, будто его оценивают и находят неполноценным.
«Как она прекрасна», — думал он, разглядывая складки у рта и обвисший подбородок, но не видя в них ничего некрасивого или нежеланного.
Он смотрел на Мэри глазами всепоглощающей, безграничной любви и потому считал, что все в ней прекрасно.
Когда папа велел ему поехать в артармонский дом и ждать там одному возвращения Мэри, он поначалу возражал. Но папа настоял на своем и запретил ему возвращаться на Серф-стрит. Целую неделю Тим ждал: дни напролет косил траву, пропалывал клумбы и подстригал кусты, а по ночам бродил по пустому дому, включив во всех комнатах свет, призванный прогнать демонов бесформенной тьмы, пока не уставал настолько, чтобы забыться сном. Теперь ему нечего делать на Серф-стрит, сказал папа, и когда он попросил папу поехать с ним, то получил решительный отказ. Думая об этом сейчас, на восходе солнца, Тим понял: папа точно знал, что случится. Папа всегда все знал.
Вчера вечером на западе гремел гром, и в воздухе плавал острый землистый запах дождя. В детстве Тим страшно боялся грозы, пока папа не показал, что страх быстро проходит, если выйти на улицу и поглядеть, как здорово, когда молнии вспарывают черное небо и гром ревет, точно громадный невидимый бык. Поэтому, приняв душ, он вышел голым на террасу посмотреть на грозу, смятенный и встревоженный. В доме призраки с невнятным бормотанием выпрыгивали бы на него из каждого угла, но здесь, на террасе, где влажный ветер ласково гладил голую кожу, они не имели власти над ним. И постепенно Тим растворился в нежных объятиях ночи, слился в единое целое со всеми неразумными существами, населяющими планету. Казалось, он ясно видит каждый лепесток каждого цветка, едва различимого во мраке, и все на свете птичьи голоса беззвучно поют у него в груди.
Поначалу он лишь смутно ощущал присутствие Мэри, пока любимая рука не обожгла ему плечо, наполнив тело болью, которая одновременно не была болью. Тиму не пришлось призывать на помощь умственные способности, чтобы осознать произошедшую в ней перемену и понять, что ей так же нравится прикасаться к нему, как он жаждет прикоснуться к ней. Он немного подался назад, чтобы спиной прижаться к ее грудям, а когда она положила ладонь ему на живот, он весь напрягся и оцепенел, не в силах вздохнуть от страха, что она может отстраниться и уйти. Первый поцелуй, состоявшийся много месяцев назад, пробудил в нем страстное желание, которое он не знал как утолить, но второй поцелуй исполнил Тима странного, торжествующего сознания своей силы, ибо теперь благодаря папе он располагал нужными знаниями. Он хотел ощущать ее кожу, но одежда мешала, однако он сумел совладать с собой и сделать все правильно: снять с нее одежду осторожно, чтобы не испугать и не обидеть.
Ноги сами понесли Тима в сад, поскольку он ненавидел дом в Артармоне: здесь он чувствовал себя чужим и не знал, куда отнести Мэри. Только в саду он чувствовал себя свободно, потому и пошел в сад. И здесь, в саду, он наконец-то дотронулся до ее голых грудей — в саду, где он был просто одним из мириад живых существ, он мог забыть о своей неполноценности и раствориться в сладком, всепроникающем тепле ее тела. И он растворился на долгие часы, сгорая в огне невыносимого блаженства и сознавая, что она с ним каждой клеточкой своего существа.