Мальте Шопф послушался первым. Ему и так все время было не по себе без сапога, и он метнулся туда, где думал его найти. Он расталкивал всех, пробивался, протискивался вперед, нагибался и рылся среди ног. На другой стороне площади ринулся на поиски Карл Шенкнехт, потом Элсбет, вдова кузнеца, но перед ней вырос старый Лембке и закричал, чтобы она убиралась, что это, мол, туфля его дочери. Элсбет, у которой болела голова с тех пор, как ей в лоб попал сапог, закричала в ответ, чтобы сам он убирался, уж она как-нибудь узнает собственную обувь, таких красивых расшитых туфелек у девки старого Лембке отродясь не было, а старый Лембке на это закричал, чтобы она проваливала и не смела говорить гадостей про его дочь, а уж на это она закричала, что он вор вонючий и похититель туфель. Тогда вмешался сын Лембке: «Ты у меня смотри!», и в то же время принялись браниться Лиза Шох и мельничиха, у которых туфли и впрямь были одинаковые, да и размер ноги тоже, а Карл Ламм начал во всю глотку препираться со своим шурином, и тут Марта поняла вдруг, что тут затевается; она опустилась на землю и поползла.
Над ней ругались, пихались, толкались. Кто из нас быстро нашел свои башмаки, тот скрылся с площади, но между всеми остальными вспыхнула ярость; вспыхнула, будто уже долго ждала своего часа. Плотник Мориц Блатт и коваль Симон Керн так мутузили друг друга кулаками, что всякий бы удивился, кто думал, что речь тут только о башмаках, а надо было понимать, что жену Морица в детстве обещали Симону. У обоих шла кровь из носа и рта, оба храпели, как кони, и никто не решался их разнять; Лора Пильц и Эльза Кольшмитт сцепились мертвой хваткой, смотреть было жутко — эти двое друг друга ненавидели так давно, что и помнить забыли почему. А вот отчего набросились друг на друга Земмлеры и Грюнангеры, всякому было ясно — из-за спора о пашне, да из-за давнего, еще времен судьи Петера, наследства, да еще из-за земмлеровской дочери, которая родила не от мужа, а от Карла Шенкнехта. Ярость охватила всех, как горячка. Всюду вопили и дрались, катались сцепившиеся тела, и тогда Марта подняла голову и посмотрела вверх.
Он стоял наверху и смеялся. Тело запрокинуто назад, рот разинут, плечи трясутся. Только ступни его не двигались, и бедра продолжали колебаться в такт движениям веревки. Марте показалось, что надо только как следует присмотреться, и она поймет, чему он так радуется, — но тут навстречу ей ринулся кто-то не глядя, и сапог угодил ей в грудь, и ее голова ударилась о камни, а когда она вдохнула, в сердце будто впились иголки. Она перекатилась на спину. Веревка и небо были пусты. Тилль Уленшпигель исчез.
Собрав все силы, она поднялась с земли. Прохромала мимо рыдающих, дерущихся, катающихся, кусающихся, царапающихся тел, среди которых здесь и там удавалось разглядеть лица; прохромала по улице, нагнувшись, опустив голову, и как раз когда добралась до двери своего дома, услышала позади громыхание телеги. Обернулась. На козлах сидела молодая женщина, которую он звал Неле, рядом неподвижно устроилась на корточках старуха. Почему их никто не останавливал, почему никто не бросался в погоню? Телега проехала мимо. Марта уставилась ей вслед. Сейчас она доедет до вяза, потом до городских ворот, потом исчезнет.
И тут, когда телега почти докатилась до последних домов города, на дороге появилась фигура, легко догонявшая ее большими прыжками. Плащ из телячьей кожи метался за ней, как живой.
— А ведь я взял бы тебя с собой! — крикнул Тилль, проносясь мимо Марты. У самого поворота он догнал телегу и запрыгнул на нее. Городской страж был на площади со всеми остальными, со всеми нами, и никто не попытался остановить уезжающих.
Марта медленно вошла в дом, закрыла за собой дверь и задвинула засов. Козел, лежавший у печи, вопросительно поднял на нее глаза. Она слышала, как отчаянно мычат коровы, а с главной площади доносятся наши крики.
Но в конце концов мы утихомирились. Еще до темноты подоили коров. Вернулась мать Марты, цела и невредима, не считая пары ссадин, отец потерял зуб, и ухо у него было надорвано, а сестре кто-то отдавил ногу так, что она еще пару недель хромала. Но настало следующее утро, а за ним следующий вечер; жизнь продолжалась. В каждом доме были порезы и шишки, и шрамы, и вывихнутые руки, и выбитые зубы, но уже на следующий день на площади снова было чисто, и все были при своих башмаках.