Вот что сообщает Цицерон о смерти Гавия в своей знаменитой речи против Берреса, речи, которая принесла ему славу величайшего из ораторов Рима:
«Наш Гавий, брошенный в тюрьму в числе других римских граждан, каким-то образом тайно бежал из каменоломен и приехал в Мессану; уже перед его глазами была Италия и стены Регия, населенного римскими гражданами. И после страха смерти, после мрака, он, возвращенный к жизни как бы светом свободы и каким-то дуновением законности, начал в Мессане жаловаться, что он, будучи римским гражданином, брошен в тюрьму. Беррес выразил местным властям благодарность и похвалил их за бдительность. Затем вне себя от преступной ярости он пришел на форум: все его лицо дышало бешенством. Мессанцы ждали, до чего он дойдет и что станет делать, как вдруг он приказывает притащить Гавия. В Мессане посреди форума секли римского гражданина, но, несмотря на все страдания, не было слышно ни одного стона этого несчастного, и сквозь свист розог слышались только слова: «Я римский гражданин». Ему уже заготовили крест, повторяю, крест для этого несчастного и замученного человека, никогда не видевшего этого омерзительного орудия казни. И вот это был единственный крест, водруженный на этом именно месте, на берегу, обращенном к Италии, чтобы Гавий, умирая в страданиях, понял, что между положением раба и правами свободного гражданина лежит только очень узкий пролив».
Что увидел Гавий с высоты своего креста? Темные линии виноградных лоз, натянутые на выгоревшие холмы, как струны кифары? Реки и ручьи, сбегавшие с гор голубыми извивами? Пасущиеся на склонах стада? Или ему в предсмертном тумане предстало будущее этой прекрасной страны, то, что тогда еще не видел никто. Демократ Цезарь протянул руку своим недругам-сулланцам Крассу и Помпею. Родилось трехголовое чудовище, чтобы вскоре распасться и истребить себя во взаимной вражде. Не талант, не красноречие, а меч вершат судьбами Рима. Цицерон и Веррес станут жертвами новых проскрипций. И никто не сможет понять, что все беды начались с того дня, когда на крест был поднят римский гражданин. Вместе с ним была распята республика.
Последний триумф Сципиона
В усадьбу нагрянули гости. Сад и дом заполнились беготней и звонкими голосами девятилетней Семпронии и пятилетнего Тиберия. Дети были здесь впервые. Корнелия водила их по усадьбе, рассказывая о деде, и Полибий, сопровождая дочь Сципиона, узнавал великого римлянина с новой и подчас неожиданной стороны.
Уложив детей, Корнелия встретилась с Полибием в комнате своего отца. Полибий смотрел на молодую женщину так, словно видел ее впервые.
Поймав слишком внимательный взгляд, Корнелия густо покраснела, и Полибий, не желая показаться дерзким, сразу же проговорил:
– Прости меня! Готовясь к написанию истории, я хочу представить себе живыми будущих ее героев, иначе мой труд превратится в собрание безжизненных чучел. А ты, я слышал, очень похожа на своего отца.
– Ты хочешь увидеть отца! – начала Корнелия глухо. – Мне трудно об этом говорить, как и представить, что его нет. Но тебе я расскажу.
Она встала и, сделав несколько шагов, снова опустилась в кресло.
– Каждое утро, всегда облаченный в свежую тогу, отец обходил виллу с внутренней стороны стены. Его ниспадавшие на затылок длинные волосы лишь слегка были тронуты сединой. И держался он прямо, не горбясь и лишь слегка опираясь на суковатую палку. И все на вилле привыкли к этому ритуалу. Еще с вечера дорожки были заметены, а осенью листья собраны в кучи. На вилле стояла полная тишина. Ничто не мешало отцу совершать свой неизменный обход владений. Ведь все по эту сторону стен было его Капитолием, его Форумом, его Римом. О том Риме, который он спас от полчищ Ганнибала, в доме не вспоминали. Такова была воля отца, не желавшего слышать о завистливом сенате и неблагодарном народе, оскорбившем его подозрениями[29]. Обойдя виллу до завтрака, отец уединялся в таблине и что-то писал. Никто из нас не знал о чем, ибо таблин был его преторием[30], куда нам не было доступа.
Корнелия замолкла и положила ладони на стол. Блеснул золотой перстень. Наклонившись, Полибий увидел гемму[31] с бюстом Сципиона.