После чтения каждого параграфа подымались споры, довольно-таки нелепые. Горячее всех спорили, причем часто не понимали друг друга, Коноплев и Хотин: Коноплев любил спорить, Хотин хотел показать свою практичность, и оба оказывались бестолковыми одинаково. Ермолин и Анна помогали им разобраться и с трудом успевали в этом. Шестов говорил мало, зато много волновался и краснел. Мальчики не ушли и слушали внимательно; Митя горел восторгом и сердился на непонимающих. Логин молчал и смотрел все так же, мечтательными, не замечающими предметов глазами. Но он видел, что ласковые глаза Анны иногда останавливались на нем, – и ему приятно было чувствовать на себе ее взгляд. Казалось ему иногда, что ее чистые глаза, доверчивые, были насмешливы. Да, от насмешливого отношения к себе, зачинателю, и к своему замыслу он никогда не мог совсем освободиться.
Когда чтение окончилось, спорили еще долго о названии общества: Коноплев предлагал назвать его дружиною, Хотин – компаниею. Шестов – братством, – и не пришли ни к чему.
– С этим обществом мы таких делов наделаем, что страсть! – воскликнул Хотин, внезапно воодушевляясь. – Мы им покажем, как жить по совести. Только бы удалось нам осуществить, а уж мы им нос утрем.
И он яростно погрозил кому-то кулаками.
Логин вдруг нахмурился; язвительная улыбка промелькнула на его губах.
«Ничего не выйдет», – подумал он, и тоскливо стало ему. Но вслух он сказал:
– Да, конечно, если приняться с толком, то должно осуществиться.
«Отец – такой же мечтатель, как и дочь, – думал он об Ермолиных. – Он верит в мой замысел больше, чем я сам, – поверил сразу, с двух слов. А я, после стольких дум, все-таки почти не верую в себя! А какой бодрый и славный Ермолин! Глаза горят совсем по-молодому, – позавидуешь невольно».
– Однако, – суетливо заговорил Коноплей, – я не стану тратить времени даром: сейчас же буду готовить книгу для типографии. Мне типография больше всего нужна. Это хорошо будет устроено. Вот я книгу написал. Напечатать – надо деньги. А своя типография, то даром, – выгода очевидная.
– Ну, не совсем даром, – сказал Логин, хмурясь и в то же время улыбаясь.
– Да, да, понимаю: бумага, краска типографская. Ну да это подробности, потом.
– У вас и так много работы, – сказал Шестов, – а вы еще находите время писать.
Он с большим уважением относился к тому, что Коноплев пишет.
– Что делать, надо писать, – с самодовольною скромностью отвечал Коноплев. – Никто другой не говорит в печати о том, что нужно, – приходится выступать нам.
– А не будет нескромностью полюбопытствовать, о чем ваша книга? – спросил Логин.
– Против Льва Толстого и атеизма вообще. Полнейшее опровержение, в пух и прах. Были и раньше, но не такие основательные. У меня все собрано. Сокрушу вдребезги, как Данилевский Дарвина. И против науки. – Против науки! – с ужасом воскликнул Шестов.
– Наука-ерунда, не надо ее в школах, – говорил Коноплев в азарте. – Все в ней ложь, даже арифметика врет. Сказано: отдай все, – и возвратится тебе сторицею. А арифметика чему учит? Отнять, так меньше останется! Чепуха! Против Евангелия. К черту ее!
– Со школами вместе? – спросил Ермолин.
– Школы не для арифметики!
– А для чего?
– Для добрых нравов.
– В воззрениях на науку, – сказал Логин, – вы идете гораздо дальше Толстого.
– Вашего Толстого послушать, так выходит, что до него все дураки были, ничего не понимали, а он всех научил, открыл истину. Он соблазняет слабых! Его повесить надо!
– Однако, вы его недолюбливаете.
– Книги его сжечь! На площади, – через палача!
– А с читателями его что делать? – спросила Анна с веселою улыбкою.
– Кто его читает, всех кнутом, на торговой площади! Анна взглянула на Логина, словно перебросила ему Коноплева.
– Виноват, – сказал Логин, – а вы читали?
– Я? Я читал с целью, для опровержения. Я зрелый человек. Я сам все это прошел, атеистом был, нигилистом был, бунтовать собирался. А все-таки прозрел, – Бог просветил; послал тяжкую болезнь, – она заставила меня подумать и раскаяться.
– Просто вы это потому, что теперь мода такая, – сказал Шестов; он от слов Коноплева пришел в сильнейшее негодование.
Коноплев презрительно посмотрел на него.
– Мода? Скажите пожалуйста! – сердито сказал он.
Широкие губы его нервно подергивались.
– Ну да, – продолжал Шестов, волнуясь и краснея, – было прежде поветрие такое вольное, и вы тянулись за всеми, а теперь другой ветер подул, так и вы…
– Нет, извините, я не тянулся, я искренно все это пережил.
– И Толстой – искренно.
– Толстой? На старости лет честной народ мутит.
– Ваша книга его и обличит окончательно, – сказала Анна примирительным тоном.
– Мало того! На кол его, и кнутом!
– Меры, вами предлагаемые, не современны, к сожалению, – сказал Шестов.
Он старался придать своим словам насмешливое выражение, но это ему не удалось: он весь раскраснелся, и голос его звенел и дрожал, – очень уж обидно ему было за Толстого, и он теперь от всей души ненавидел Коноплева.