Хоакин хотел ударить ее, но удар пришелся по воздуху – в тот же момент арбитр был повержен. Маримачо сбила его ударом головы, а затем девица перешла к рукопашной схватке: стала молотить его кулаками, ступнями, коленками и локтями. Во время борьбы (порой эти гимнастические упражнения напоминают любовные объятия) изумленный Хоакин убедился: его противник – женщина. Волнение, вызванное в нем соприкосновением в драке с неожиданными выпуклостями на теле врага, было столь велико, что это в корне изменило его жизнь. Здесь же на месте, помирившись и узнав ее имя – Сарита Уанка Салаверриа, он пригласил девицу в кино на фильм о Тарзане, а через неделю – к алтарю. Отказ Сариты стать его супругой или хотя бы поцеловать его, как и следовало ожидать, толкнул Хоакина в кабак. За короткий срок он из романтика, который пытается утопить свою горечь в виски, превратился в злостного алкоголика, способного утолять свою африканскую жажду даже керосином.
Что зажгло в Хоакине такую страсть к Сарите Уанке Салаверриа? Она была молода и стройна, как цапелька, лицо обветрено непогодой, на лбу прыгала челка – ну и как футболист она была совсем недурна. Ее манера одеваться, ее поступки, ее окружение – все, казалось, противоречило женскому началу. А может быть, именно это порочное оригинальничание, экстравагантные выходки делали ее неотразимой в глазах аристократа? В первый же раз, когда он привел Маримачо в разрушающуюся виллу в Ла-Перле, его родители, проводив взглядом парочку, переглянулись: их лица выражали отвращение. Бывший богач одной фразой выразил свою горечь: «Мы породили не только глупца, но и сексуального извращенца».
Сарита Уанка Салаверриа, однако, не только толкнула Хоакина к алкоголю, ее имя оказалось для него трамплином, с помощью которого юноша сумел подняться от уличных матчей с тряпичным мячом к состязаниям на Национальном стадионе.
Маримачо не удовлетворилась отказом утолить страсть аристократа – она наслаждалась, заставляя его страдать. Она охотно принимала приглашения в кино, на футбол, на бой быков, в рестораны, не отказывалась от дорогих подарков (вероятно, на них влюбленный судья тратил остатки семейного достояния?), но не позволяла Хоакину говорить о любви. Как только он, робкий, точно паж, всякий раз краснеющий, прежде чем сделать комплимент, пытался, заикаясь, сказать, что он ее любит, Сарита Уанка Салаверриа вставала в негодовании, обрушивая на него поток оскорблений в стиле подзаборников и приказывая ему замолчать. В такие дни Хоакин начинал пить, переходя из бара в бар и мешая разные напитки, чтобы добиться скорейшего и более ощутимого эффекта. Родителям часто приходилось наблюдать его возвращение на рассвете – в час сов, когда он брел по комнатам виллы, спотыкаясь и оставляя за собой следы рвоты. Казалось, он вот-вот растворится в спирте, но к жизни его возвращал телефонный звонок Сариты. У Хоакина вновь воскресала надежда, он снова вступал в адский круг. Сраженные горем, старик, страдающий нервным расстройством, и дама, страдающая ипохондрией, скончались почти одновременно и были похоронены в фамильном склепе на пресвитерианском кладбище. Еще ранее развалившаяся вилла в Ла-Перле, вместе с остальным уцелевшим имуществом, отошла к кредиторам или была реквизирована государством. Хоакину Иностросе Бельмонту пришлось зарабатывать на жизнь.
Зная Хоакина (его прошлое наводило на мысль, что он либо умрет от истощения, либо станет попрошайкой), надо признать: он вышел из положения наилучшим образом. Какую же он избрал профессию? Судья футбольных матчей! Подстегиваемый голодом и желанием умаслить ветреную Сариту, он начал с того, что потребовал за судейство матчей между командами уличных мальчишек несколько солей; скинувшись (два соля да еще два – четыре да еще два – шесть), они вручили ему деньги; увидев это, Хоакин повысил тариф, и дела его пошли лучше. Так как его способности на футбольном поприще были широко известны, он получал контракты на судейство юношеских состязаний, а однажды явился в Ассоциацию судей и тренеров по футболу и решительно потребовал членского билета. Испытания в ассоциации он выдержал блестяще, доведя до обморочного состояния тех, кого с той поры мог называть (не без тщеславия ли?) своими коллегами.