Вот, короче, сидели с ним, молчали. О нем бы хорошее чего сказать, а даже дядя Коля не нашелся, только все почесывал себе глаз, делая вид, будто он очень занят.
Отец сидел, сидел, тут ему скучно стало, принялся готовиться к поминкам – то унесет, это принесет, и каждый раз, как мимо деда пройдет, то вилкой его ткнет, то ущипнет, вот на него салфетки положил, банки с майонезом.
Дядя Коля сидел, сидел, мучил глаз свой, а потом вдруг:
– Ну ты больной, что ли, Виталь?
А дед лежал, и непонятно было, как он вообще только сегодня умер. Ногу ему в больнице отхуярили, глаз один не видел уже, зубов ни единого не осталось. Жена его спала за тонкой стеночкой, две слезинки уронила, и все, не ночевала с ним. Ну и правильно в принципе, она-то волчьей породы, иной. Не родня ему, если так подумать, и замуж обманом взял, и жил во лжи. Не по справедливости все – волки этого не ценят.
Ну вот, значит, смотрел отец на дядю Колю долго-долго, а потом сказал, но не брату, а деду:
– Все, вышло время твое.
– Бред не неси, Виталик.
– Нет, ну а что? Ты мне скажи, любил его? Чего, не мечтал, что ли, чтобы сдох?
– Ну мертвый же уже, тебе что еще надо?
– Свезло ему, что меня тут не было, когда болел он. Я б ему и живому земли поесть дал.
Сказал и ложкой деда по носу стукнул.
– Что ж ты за человек-то такой, ну отвяжись уже.
– А он чего не отвязался? Чего, ты мне скажи, он тебе хорошего сделал, чем заслужил, чтобы ты его хоть мертвого в покое оставил?
Дядя Коля думал, думал, а потом взял да и сказал:
– Не, Виталь, ну это как-то мелко. Взял бы тогда и башку ему отрезал. Если ты такой мстительный.
Так они смеялись, смеялись, а дед желтый лежал, с приоткрытым ртом, и за окном – по-сибирски темно.
А назавтра деду и голову откорнали, и все остальное, съели всего, остались зубы с костями.
Такой был человек мой отец, а кто выбирает, у кого родиться?
Кому какая доля, это на сердце, на лбу каждому надо выбить. Я к нему привык, я его любил как есть, но, надо думать, тогда в канализации я в первый и, может быть, в последний раз увидел совсем другого отца.
Нет, ну сначала я вообще ничего не видел. Первые дни мне не запомнились, какое-то вечное марево, огромная температура, все задыхаешься и задыхаешься, впадаешь в беспамятство, глаза слезятся, и внутри что-то по костям ходит – огромное такое.
Про себя ничего не помнил, что со мной было, как оно там, снаружи меня. Бред какой-то со мной остался от тех дней. Жуткое, нервозное было чувство, будто куда-то спешу и не попадаю никуда, надо идти, бежать надо, а я все лежу. Весь горел, пот градом тек, поэтому казалось, будто я в каком-то приморском городке вроде Коктебеля, о котором мне столько мама рассказывала. Лежу, значит, в комнате с белыми занавесками, с вечно светлеющим от полудня окном.
Потом неожиданно бросало в холод, и я уже не вспоминал ни про какие приморские города, не поверил бы даже, что они на свете есть.
Тогда мне думалось про «Ежика в тумане», ну про тот серый мультик, и не то я сам был ежиком, не то ребеночком, на ежика смотревшим, но тот туман меня до костей продирал, до самых странных вопросов. Кто была та лошадь, светящаяся и призрачная, и почему она молчала? Как это так, что в лесу половина зверей разумна, а другая – нет? О любви все или о смерти вообще? Почему сова ежика только пугала, почему не хотела съесть, да и сова ли это вообще. Папка с мамкой, они любили «Твин Пикс», частенько мне говорили, что совы не то, чем кажутся. Может, и в моем кошмаре все так было. Может, не сова это вовсе, а что тогда?
А щука-то почему говорит? Немая же рыба. И откуда там такой туман вообще-то, почему тот мир такой хрупкий и в нем так тревожно меняются очертания?
Ну и как она там, в тумане? Это, конечно, тоже.
Я как бы ходил по этой зыбкой, ночной дымке, по лесу без тропинок, пахнущему давно наступившей осенью, прелой листвой, ночным холодом. Что за силуэты мне казались в темноте? На ветру листья качались.
Да, да, а потом вдруг летали надо мной черные птицы, те самые, из песни «Наутилуса», хотели мне глаза выклевать. Птицы были черные как ночь, вились-вились, и ворон вспомнился, который ждет мертвечины. Черный ворон, я не твой, значит.
Ой, а потом казалось, будто передо мной сидит Одетт. На ней были серые джинсы и серая толстовка с ушками на капюшоне – маленький мышонок в школьном спектакле. Одетт сосала леденец, огромный чупа-чупс, и говорила:
– Тебе разве никто еще не сказал, что «Снежногорск» звучит как название из американского фильма? Как представление о русских. Снеж-но-горск.
Разгрызла она чупа-чупс и зуб себе сломала. Кто-то хитрый и большой наблюдает за тобой – строчка из песни, маленькая Одетт, – а кто наблюдает за ежиком там, в тумане? Кто-то ведь наблюдает.
А все ж таки мультик – как сон, детский сон поздней осенью, сон о лесе и таких огромных зверях. А слон-то там откуда? Откуда ежик вообще о слоне мог знать, как его мог измыслить? И эта красота бегущей воды, я тоже тек по реке, по темной реке с холодными водами, под саваном тумана.