Арам, стало быть, обращается к своему видению Спа, к тому, что запечатлела его память. Замкнутый мир, без ощутимых изъянов, курортники, собирающиеся, словно в антракте, в одни и те же часы, под самой люстрой и на ступеньках большой, в два полных витка, лестницы. Откуда они приехали? — спрашивает он себя сейчас, вновь видя их перед собой. И что между ними было общего, если не считать заботы о своем здоровье?
Когда несколько месяцев спустя война разрезала Европу надвое и он оказался теперь уже в Италии, но по-прежнему с Арндтом, устремившимся в погоню за все более и более жалкими, а потом и совсем нулевыми сборами, этот образ Спа ассоциировался в его сознании, всякий раз, когда он о нем вспоминал, со сладостью земного существования. Именно поэтому он и возникал перед ним время от времени. Все эти люди в холле, у которых был вид, словно они вышли на переменку, на расстоянии кажутся ему бесконечно симпатичными, несмотря на то, что чрево занимало в их заботах слишком большое место. Ведь в конечном счете это была та самая публика, которая им аплодировала. Привычная публика «Ласнер-Эггера», состоявшая не из почитателей Моцарта либо Вагнера и не из любителей скачек либо охоты и прибывшая туда не для рыбной ловли спиннингом и не для стрельбы из лука, а единственно с целью лечить свои воображаемые либо неизлечимые болезни.
Спа ассоциировался в его сознании также с одной разбитной юной девицей, которая все время следовала за ним по пятам и которая, если их совместные упражнения — упражнения, где она сохраняла за собой инициативу, — признать достаточно убедительными, лишила его, как тогда еще говорили, иллюзий.
Как бы то ни было, но перед лицом угроз, которые тогда трудно было обойти молчанием либо отодвинуть заботами о желудке, некоторые голоса выражали невозмутимую жизнерадостность. Однако эта несокрушимая бодрость порождала чувство какого-то поразительного разлада с реальностью. Араму, вероятно, было трудно отличить истину от фальши в этих мифах и миражах. Разве что некоторые из разговоров позволили ему воочию убедиться, как этот оптимизм рассыпается от малейшего дуновения, подобно цветку чертополоха? Голубого чертополоха. Серебристого чертополоха, ослиного чертополоха: Все эти голоса, слившиеся в порыве общей иллюзии, воспринимаются им как один голос, выражающий ту эпоху, оценить которую в полной мере он тогда не смог из-за отсутствия свободного времени. И что он слышит, что снова улавливает, так это все тот же невнятный шелест, когда-то слышанный им в большом холле в Спа. Для него это словно навязчивый мотив той эпохи, который он называет «Кредо мисс Котильон». А звучит он вот так:
«Верю в фей, в Белоснежку, в Уолта Диснея, в стиральную машину, в электрические щипцы для завивки волос. Верю в Розамунду Леман, в витамины, в бридж, в Тино Росси, в Шарля Трене, в Ивонну Прентан, коей слишком много весен.[18] Верю в стройки, обещанные кардиналом, в Скарлетт О'Хару, в доктора Фрейда и в крем «Токалон». Верю в Коко Шанель и в магистра Пачелли… Верю… Верю…»
Арам больше никогда не возвращался в Спа. После войны Тобиас отсек бальнеологию. «Неужели я это все запомнил? — спрашивает он себя. — Я придумываю. Я сочиняю. Когда началась война, мне было двенадцать лет».
Ни разу не было, чтобы Арам, возвращаясь в Гштад, не поднялся тотчас же на двенадцатый этаж отеля поприветствовать Джузеппе Боласко в его башенке.
В Гштад, где вот уже четырнадцать лет в своем знаменитом мавзолее, похожем на взбитое мороженое с клубникой, не тающее даже на солнце, покоится учредитель, родоначальник. В монументальном сооружении, расположенном в сотне метров от того места, где как-то стыдливо, на скорую руку закопали пихтовый гроб, куда не без труда поместили скрюченное тело Боласко.