…Мне снится, что я не лечу, а падаю в какой-то колодец. Так приходит сон. Мне не снится, что я лечу, но моя память полна лиц. Все они — лица молодых женщин, которых я, думая, что их люблю, преследовал, ласкал, вновь находил и терял и которые возвращаются ко мне одновременно, смеющиеся, загадочные, безразличные… в основном красивые. Быть красивым — это прежде всего, как говорят, иметь здоровье. Как говорила та старуха, которая жила на холме и наливала нам по стакану молока всякий раз, когда мы с Гретой ходили ее навещать. Моя память полна всех этих присутствий, и, возможно, они с самого начала были всего лишь одним-единственным присутствием. Одна из них мне говорила: «Положи руку сюда, поласкай меня». И у меня было такое впечатление, что я дотянулся до какого-то маленького, пугливого, зябкого зверька с легким руном, который извивается у меня под пальцами. А потом я бежал мыть руки и обливаться одеколоном. Каким бываешь глупым в этом возрасте! Она или не она была первой? Уже не помню. Появляется то одна, то другая, и они выкрикивают мне свое имя, как те птицы над волной, вытягивающие шеи к берегу. Имя, которое не дает расслышать ветер и которое остается лишь криком среди других криков. Однако случается, что какому-нибудь воспоминанию удается преодолеть состоящую из пены преграду, с помощью которой настоящее защищается от прошлого, и задержаться здесь на некоторое время, танцуя у меня перед глазами, как пробки на воде. Кто она была, та, которая однажды, поцеловав меня и поблуждав руками по моему телу, шепнула мне на ухо то жестокое предупреждение: «Я не затаила ни одного шипа, у меня не припасено ни одного оскорбительного слова, я такая же, как и все, но лучше меня своим врагом не делать»?.. Есть такие, которые оживают благодаря тому, что они говорят или делают. Исповеди робких. Чувственность стыдливых. А эти вот жалуются на мужчин вообще… А вон та — это Меропа, с которой я встречался по воскресеньям в Кони-Айленд, перед тем как вернуться в Chess Club и разносить там вечером hot dog. Меропа, такая хрупкая и такая патетичная, так потихоньку выплевывавшая свои легкие, что я даже не замечал, что она умирает. Я ведь всегда терпеть не мог, чтобы кто-то был болен и говорил бы о своей болезни. А Меропа предпочитала рассказывать мне свою историю. Она хотела стать монахиней в Сванскоте, кажется в монастыре «Регина коэли». Если бы она там осталась, то конечно бы умерла, но возможно стала бы святой. И все это происходило тогда, когда я едва мог мечтать о том, что когда-нибудь познакомлюсь с Дорией, которую я каждый вечер видел отплясывающей на сцене в чем мать родила. Я тебя любил, Дория. Я тебя все еще люблю. Славная девчонка! Вот что мне хочется сказать. Славная девчонка!
Слова опять куда-то пропадают, и у него появляется то самое паническое ощущение, которое он испытал там, в подземелье, когда счел себя пленником и когда ему стало казаться, что свод опускается, что вот-вот ему не хватит воздуха.
Потом его навещает еще одно лицо. «А эта вот, она-то еще откуда? Из Мюнхена, из Страсбурга?.. И вдруг целый пучок света вокруг имени, возникшего у него в голове. «Дама с вуалеткой!» Может быть, по аналогии с каким-нибудь полотном?.. Только вот какого художника?.. Не имеет значения. И он видит ее еще раз, так, как будто снова ее встретил в одном из салонов отеля… «Дама с вуалеткой!»
…В конце концов это сходство стало для нее таким органичным, что она отбросила все, что в ее манере краситься, в походке, в стремлении показывать себя только в профиль освещенной рассеянным светом, с обрамленным платком или мантильей лицом могло бы его нарушить. От нее шло какое-то золотистое, бархатистое излучение, какая-то нематериальная нежность. Что-то такое, что невозможно разбить, что не потерпело бы никакой ретуши — настолько видимость казалась соответствующей определенному стереотипу, который отвергает и случайность, и ход времени. Еще немного, и она бы ее заключила, эту внешность, — вопреки всем законам моды — в газовую ткань, в тюль с мушками, более того, заключила бы эту милую иллюзию, которая уничтожала вокруг нее любую иную реальность, в какую-нибудь пластмассу, в синтетический пузырь, в стеклянный шар, чтобы защитить ее от загрязнения и непогоды…»
В свою очередь, исчез и этот образ, последний. «Но почему именно этот?..» Время перестало существовать. Он присутствовал при каком-то цветовом скольжении временной реальности, которое уничтожало все начала и концы, перемешивало то, чего еще не было, с тем, что представало безвозвратно ушедшим.
Он вдруг почувствовал боль, настолько сильную, что казалось — его пронзило что-то вроде лазерного луча. Потом боль прошла. Вернется или нет?
У него в запасе оставалось еще достаточно слов, чтобы заполнить ожидание. И теперь он пытался за них уцепиться. Они вибрировали в нем, как псалом, произносимый губами, которым не хватает дыхания.