После того слишком уже два года прошло, но необычайное, ужасное зрелище, свидетелем которого пришлось быть Алешке, не выходило у него из памяти, и теперь, при взгляде на знакомую, мрачную равнину с бесконечными вдали болотами, воспоминание о картине, заставлявшей тогда Алешку дрожать и стучать зубами, опять живо восстало перед ним со всеми своими ужасающими подробностями. Теперь, как и тогда, Алешку занимал вопрос: куда глядел висельник в ту минуту, как душенька его разлучалась с телом? На что последнее он бросил свой потухавший в муках взгляд? На город ли глядел он в то мгновенье, как свет выкатывался у него из глаз? Угрюмые ли болота последние мелькнули перед ним? Или же он видел только пасмурное небо, раскидывавшееся над ним подобно засаленной, грязной тряпице? Теперь все тихо на равнине; месяц спокойно льет на нее свой бледный, трепетный свет… Но Алешке чудится, что сейчас вот вырастет из земли виселица, на ней мертвый тихо закачается.
Братья скорей пошли от страшного места.
В темноте, по сторонам дороги, журчала вода; Алешке казалось, что это висельник захлебывается. Рыхлый снег проваливался под ногами беглецов; местами при лунном свете видны были проталины, вдоль заборов белел еще последний снег, и Алешка везде боялся увидать мертвеца с вытянутой шеей, с наклоненной набок головой и с страшно расширенными глазами.
Братаны порешили идти в Кладино, в большое торговое село, отстоявшее от Болотинска в пятидесяти верстах. К бабке теперь не шли братаны… Не приголубит их больше старая; ее давно в живых нет, и домишко ее уже снесли. А в Кладине братья надеялись работу найти, – работу не подневольную; если же бы, паче чаяния, и не нашли, пошли бы далее… Алешка в случае крайности думал перебраться в соседнюю губернию, а Степка намеревался странствовать в далекую Москву, представлявшуюся ему по рассказам трактирных половых каким-то совершенно земным раем, в котором гулянья, кабаки, харчевни, трактиры и монастыри с серебряными колоколами на каждом шагу.
– У тебя сколько осталось? Покажи-ка! – спрашивал его Алешка.
Тот молча достал из-за голенища медные деньги, завернутые в тряпицу, и сосчитал: оказалось десять пятаков, да еще два гроша.
– У меня поменьше будет! – задумчиво проговорил Алешка. – Ну, да хватит! С голоду не помрем… В деревнях-то побираться будем… Денежки-то этаким манером и прибережем!..
Степка вполне согласился с братом.
На рассвете братья-бродяги дошли до большой реки, до той реки, которую поэт назвал «рекою рабства и тоски».[13]
Месяц скрылся за лесом; в голубоватой вышине бледно горели бледные звезды, а восточная окраина неба зарумянилась, зарумянились и тяжелые, синеватые облака, всю ночь лежавшие над горизонтом. Потянул ветерок. Река темнела: сероватая мгла задергивала и реку, и дальний, противоположный берег. С глухим шумом стекала с берегов вода…
Братья присели отдохнуть на берег и задумались. А подумать было о чем, особенно трусливому Степке. В последней деревеньке им сказали, что третьего дня почти насилу переправили, а теперь уж и «оченно опасно стало». Братья серьезно и пасмурно всматривались в серый туман, задергивавший перед ними опасный путь, вглядывались-вглядывались и ничего увидать не могли. Небо между тем начинало уже заметно светлеть; и звезды гасли. Алешка поднялся первый и взялся за свою длинную, сучковатую палку.
– Ну, махнем, что ли! чего еще пережидать-то! – сказал Алешка, потягиваясь. – И то, слышь, как вода-то журчит.
Степка слышал, как «вода-то журчит», потому-то ему очень и не хотелось спускаться на реку: он, пожалуй, с большим удовольствием посидел бы на берегу, посмотрел бы, как там… Осторожно спустились братья на лед и осторожно пошли. Жутко стало Степке, когда вдруг очутился он во мгле, прохватывавшей его насквозь сыростью и холодом. Сердце его сильно заекало, и затряслись поджилки. Степка набожно крестился…
Вехи, зимой обозначавшие дорогу, солома иструхшая, клоки полусгнившего сена и навоз местами обозначали им путь. Местами братья пробирались по уцелевшему снегу, порой скользили по тонкому, хрупкому льду, старательно ощупывая впереди себя палкой, прежде чем ступить. Вода, выступившая на поверхность льда, к утру подстыла так, что могла сдерживать человека. Братья тихо пробирались среди глубочайшего безмолвия и в непроницаемой, непроглядной мгле, ловко минуя опасные места и попадая на твердый, толстый лед. Впереди шел, разумеется, Алешка… Братья видели только друг друга: ни вперед, ни назад, ни по сторонам ничего не было видно. Даже звезды не мерцали над их головами, даже румяный восток скрывался за серыми волнами тумана. Слышали они только легкий шорох своих собственных шагов, да изредка доносился до них какой-то неопределенный, отдаленный шум, словно бы шум, гул и отголоски от какой-нибудь великой подземной работы, которою было занято множество сил.