Когда костер загорелся, он громким голосом сказал мне: «Теперь я вижу опыт истинной твоей ко мне дружбы, любезный мой Филоктет! Честь моя дороже тебе моей жизни. Боги твое возмездие. Оставляю тебе драгоценнейшее свое на земле достояние – стрелы, омоченные в крови гидры лернейской. Язвы от них, известно тебе, неисцелимы. С ними ты будешь, как и я был, непобедим, и не дерзнет противостать тебе никто из смертных. Помни, что я пребыл верен в дружбе даже до смерти, помни всю мою к тебе привязанность. Но если ты истинно состраждешь моим мукам, то можешь даровать мне последнее утешение: обещай не открывать никогда и никому ни кончины моей, ни места, где прах мой положишь».
Я дал ему слово, окропляя слезами костер, поклялся, несчастный, сохранить эту тайну. Просияла тогда в очах его радость, как блистание чистого света. Вдруг огонь взвился вокруг него клубом, и смолк его голос, и он в облаке дыма совсем почти скрылся от моих взоров. Но я увидел еще его посреди пламени, с лицом светлым, как будто увенчанного цветами, омытого благовонной росой, в сонме друзей, в чертоге радостей.
Вскоре огонь истребил в нем все земное и смертное. Все, что при рождении он приял от Алкмены, своей матери, истаяло. Сохранил он по воле Юпитера естество тончайшее, бессмертное, небесный огонь, истинное начало жизни, излияние от света бога богов, – и так, обновленный, вознесся с небожителями под златозарные своды Олимпа, где пьет нектар и где боги сочетали его с богиней юности, любезной Гебой, которая наливала нектар в чашу великого Громодержца прежде, чем эта честь перешла к Ганимеду.
Стрелы, оставленные мне Геркулесом, вместо того, чтобы возвеличить меня перед всеми героями, сделались для меня неиссякающим источником горестей. Цари греческие предприняли отмстить за Менелая бесчестному Парису, похитителю Елены, и совокупными силами разрушить царство Приамово. Прорицание Аполлоново предвозвестило, что надежда их пожать лавры будет тщетна без стрел Геркулесовых.
Улисс, отец твой, всегда первый умом и прозорливостью в советах, принял на себя убедить меня идти на войну против Трои с стрелами Алкидовыми, предугадывал, что они у меня находились. Давно уже Геркулес нигде не являлся, давно не было слуха о новых подвигах его доблести, чудовища и злодеи начинали вновь рассевать ненаказанно ужас. Греки не знали, что подумать: одни полагали, что он скончался, другие – что пошел в страны льдов полуночных смирять скифов. Улисс утверждал, что он умер, и решился получить от меня в том удостоверение: пришел ко мне в то время, когда я, неутешный, оплакивал еще горячими слезами кончину Алкида; долго не знал, как приступить ко мне: я равно бегал от людей и от мысли расстаться с пустыней, где был свидетелем смерти своего друга; непрестанно представлялся мне образ великого героя; рыдал я, смотря на места, сетовавшие вместе со мной. Но язык отца твоего был язык непреодолимого, волшебного убеждения: он разделил со мною всю мою горесть, залился слезами, незаметно пленил мое сердце, овладел моим доверием, возбудил во мне жалость к венценосцам, которые, обнажив меч за правое дело, без меня проливали бы кровь бесполезно. Не мог он исторгнуть от меня тайны, клятвой запечатленной, но, не сомневаясь уже о кончине Геркулеса, молил меня показать ему место, где я предал земле прах его.
Содрогнулся я от одной мысли быть клятвопреступником в тайне, которую обещал перед богами соблюсти в вечном молчании. Но, не смея нарушить клятвы устами, я имел слабость употребить иной язык – боги за то наказали меня – ударил ногой в том месте, где положил прах Геркулесов. Потом я пошел к союзным царям – встретили меня с восторгом, как второго Алкида. На острове Лемнос я желал показать силу стрел своих союзному войску, хотел убить серну на быстром бегу с поля в рощу. Стрела, соскользнув с лука, жалом упала мне на ногу, от раны поныне больную. И вдруг я тогда почувствовал все муки Алкидовы. День ночи, ночь дню передавали мои плачевные вопли, воздух заражался от гнилой и черной крови, истекавшей из моей раны, самые сильные воины едва могли переносить смрад от нее по всему стану. В таком бедственном положении был я предметом общего ужаса, как жертва, правосудно пораженная за преступление небесной местью.
Улисс, тот самый Улисс, который вызвал меня на войну, первый меня бросил: предпочел он здесь, как я после увидел, благо всей Греции, победу над общим врагом всем уважениям дружбы и частного приличия. Прекратились в стане жертвоприношения: до такой степени доходила смута в войске от ужасного вида раны моей, от смрада ее и отчаянных моих воплей! Но когда я остался один, покинутый всеми греками по совету Улисса, эта хитрость показалась мне зверской жестокостью, злобным вероломством. Ослепленный, не разумел я, что все мудрые люди по справедливости должны были восстать на меня вместе с прогневанными мной богами.