А море, уже одетое в багрянец лучами заходящего солнца, было по-прежнему спокойно, и волны его, нагоняемые легким ветерком, одинаково ласково покачивали и ладьи счастливых победителей, и обезображенные, холодные трупы побежденных.
VI
На вражеской почве
Благополучно достигнув Крыма, струги пристали к его западному берегу. Войско беспрепятственно высадилось и двинулось вперед, предавая все огню и мечу. Улусы татарские запылали… Сотни женщин, детей и беспомощных старцев гибли в огне их: опьяненные победой и жаждавшие отмщения за прежние насилия татар русские не знали пощады. Горе побежденным!
Прошло уже несколько дней, как казацкие ладьи пристали к Тавриде, а русская рать еще нигде не встретила серьезного сопротивления.
Это начинало беспокоить юного вождя Данилу Адашева.
«Не замыслил ли чего Давлет-Гирей, хан крымский, в своей бритой башке?» — думал он, не зная, что бездействие татар происходило совсем от другой причины.
Мурзы татарские отказывались от начальства над войском, а простые воины не хотели идти против «шайтанов-урусов», напуганные известною храбростью запорожцев. И то, что Данило приписывал хитрому умыслу, на самом деле было просто бессилием.
Вечерело. Солнце косыми лучами обливало русский стан, привольно раскинувшийся по берегу какого-то безымянного ручья. В стане царило оживление: войско только что расположилось отдыхать после разгрома соседнего улуса. Каждый был занят каким-нибудь делом: кто пытался развести костер, чтобы сварить себе каши или изжарить курицу, как нельзя кстати найденную в улусе; кто делил с товарищами награбленное добро, кидая жребий о том, кому должна достаться на долю превосходная дамасская шашка, взятая из рук какого-нибудь крымского мурзы, или расшитое шелками и украшенное самоцветными камнями седло; кто же просто предавался отдыху, свободно раскинувшись на мягкой траве и вперив глаза в далекое синее небо, или мирно беседуя с товарищами. Неподалеку от шатра Данилы Адашева сидели Андрей Михайлович и неразлучный с ним Петр. Перед ними был разложен небольшой костер, ради защиты от дававшего уже себя чувствовать вечернего холодка и сырости, так как солнце почти уже закатилось, и от ручья медленно стали подниматься испарения, едва заметные глазу, но весьма ощутительные для тела. Рядом с ними сидели еще несколько казаков и стрельцов, внимательно слушавших рассказ полоняника, только что сегодня вырученного из тяжелой татарской неволи, в которой он находился около тридцати лет. На вид полоняник этот казался уже старцем лет семидесяти, хотя, по его рассказу, в то время, когда он попал в плен, ему было не более двадцати пяти и, следовательно, теперь ему не могло быть больше пятидесяти пяти лет, но тоска по родине, тяжелые работы и неволя состарили его преждевременно.
— Давно это было… Ух, как давно! — говорил старик. — Я еще вьюношей был молоденьким и жил под Москвою-матушкою… Второй год только пошел, как я поженился… Был сынок у меня уж… Как теперь помню глазки его голубые, ангельские… И жил себе тихо да помаленьку… Достаточек у меня был от отца оставшись кое-какой, жена ласковая да молодая, сын-младенец, ангельчик, словом, не обидел меня тогда Господь счастьем!.. И, должно, я в этом счастье-то своем о Боге меньше думать стал, о земном больше пекся, что послал Он на меня беду великую!.. Было это, кажись, лета 7029 или 7028, не упомню, ведомо мне только, что тогда государь наш Василий Иванович, в походе на ляхов был, и войска около Москвы никакого не было… Только вернулся я это раз с поля, сел за ужин, а жена мне и говорит:
— Слышал, чай, Федот, что соседи бают?
— Что такое? — спрашиваю.
— Да будто татары на Москву идут?