– Голубок и горлица, – умилился Павел Петрович. – А ты все про какой-то смысл талдычишь! Вот тебе смысл, – он указал на прильнувшую к сыну Аню, – вот тебе руководство к действию, вот тебе твоя доля счастья. Цени. Не многим выпадает. Мне вот, дураку, с твоей мамой… Ангел она была, сущий ангел, к нам во плоти сошедший, а я?! Ты думаешь – ценил? Берег? Пылинки сдувал? Все газеткой баловался да вот этим делом, – он звучно щелкнул себя по горлу. – А ей ору: понимала бы ты! Я – человек творческий, мне свобода нужна! По девкам шляться и винище жрать – вот на что была мне моя свобода нужна! – И второй раз за этот вечер папа бурно разрыдался, сквозь слезы и прерывистое дыхание повторяя: – она… она… она… на нее, – тыкал он пальцем в Аню, – похожа… была… И у той, у моей голубушки, у покойницы, взгляд был до того мягкий, что даже меня в моем непотребстве иногда стыд пробирал. А я… я даже могилки ее не сберег! Сейчас пришел бы, цветочки посадил, оградку покрасил, помянул бы как положено – и она, может, меня бы простила… Но прийти мне некуда! – простонал он, и у Сергея Павловича тотчас возникла тревожная мысль об инсульте, который, будто молотом, сию минуту ударит в непутевую папину голову. – Нет у меня места, где я словно бы на ушко мог ей шепнуть: Ниночка, свет мой…
– А давай, папа, маму помянем. И Аня с нами. Помянем, Аня, мою матушку?
– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Нины, – с этими словами Аня перекрестилась, а Павел Петрович удовлетворенно кивнул, – и сотвори ей вечную память…
– Вечную память, – с глубоким вздохом повторил папа и осушил рюмку до дна, негодующе отвергнув предложенный сыном огурец.
– Я, пап, – помолчав, продолжал Сергей Павлович, – из этих «Ключей» сюда вообще мог не вернуться…
– Ну что ж, – согласился Павел Петрович, – будь я твоих лет и повстречай в минуту горькую такую очаровательницу…
– Да нет, папа, нет, я не об этом! Господи, что я говорю! Мне Аню точно Бог послал, но там еще один человек был…
– Старик этот? Зиновий… как его… короче, он «морж» и любитель этого самого… – В карих глазах Павла Петровича вспыхнули блудливые огоньки.
– Да нет! – покраснев, едва не закричал Сергей Павлович. – При чем здесь Зиновий Германович? Он славный, добрый, но он предпочитает радоваться жизни, а не размышлять, зачем она ему дана.
– И молодец. Лови-ите счастья миг зла-а-атой, – безумно фальшивя, пропел папа.
– И человек этот мне открыл, отчего я маюсь. Он мне открыл, что моя жизнь – это самое настоящее болото, которое там, в лесу, меня чуть не затянуло, – проговорился Сергей Павлович, но родной отец при известии о грозившей сыну смертельной опасности даже не повел бровью. – Но и для меня, и для тебя… для всех! есть дверь в другой мир, и путь есть…
– Про дверь я что-то слышал, – зевнув, пробормотал Павел Петрович.
Сергей Павлович твердо решил перетерпеть и папину зевоту, и выражение безысходной скуки, проступившее на его лице.
– Одно лишь надо сделать… – замялся он, понимая, каким вздором покажутся папе его слова, – Христа в свое сердце принять. И жить… иначе…
– А позвольте полюбопытствовать, – встрепенулся папа, – как?! По каким правилам? По кодексу строителя коммунизма, может быть? Человек человеку – друг, товарищ и брат… Чем худо? А тем, – со злобой сам себе ответил он, – что вранье… Что для человека другой – это почти всегда чужой, а чужой – это почти всегда враг!
– Папа! – воскликнул Сергей Павлович. – Мы потому и живем так подло, в таком повальном вранье, в такой злобе, что забыли и знать не хотим, какого Отца мы дети! Когда мы по возрасту дети – тогда мы воистину Его дети, потому что детское сердце полно любви ко всем. Детскому сердцу всякий человек мил, оно не рассуждает, какая от него может быть польза или вред. Дитя бежит к нему, ручки раскинув, потому что всех любит, всех считает родными, всем радуется… А взрослеет – словно засыхает: уже и радости нет, и доверия, и любви. А что за человек без любви? Кимвал звучащий, – разом вспомнил он и старичка на пеньке, чье лицо так чýдно сияло в темноте, и не раз с тех пор перечитанные слова апостола. – Звон есть, а толку никакого – ни ближним, ни дальним.
Павел Петрович брезгливо поморщился.
– Жиденькая христианская мораль. Манная кашка. И ты ее скушал, дитятко? Утри губки. Чудак он, твой благодетель. Сейчас таких по Москве знаешь сколько шастает? Идешь себе тихо, мирно, никого не трогаешь, настроение отменное, гонорарный день – а к тебе парочка вымытых ребят в галстуках: желаете, говорят, познать истину? Желаю, говорю, чтобы вы со свой истиной провалились к чертям собачьим, а не то вон страж порядка – я к нему обращусь.
И снова Сергей Павлович не поколебался пропустить мимо ушей и «манную кашку», и «стража порядка», которым папа собирался защитить свой душевный покой.