Сергею Павловичу не спалось на диване, едва не ставшем местом утех Бертольда с его красавицей, и он, кляня соседа-шакала, папу и себя (за мгновенную игру воображения, ненароком подсовывавшего ему ослепительно-голую Люсю с бермудским треугольником рыжеватых волос между ног), зажигал свет и наугад тащил к себе с журнального столика одну из газет, которые Павел Петрович во множестве приносил из редакции. Но едва лишь глаза его находили на серой странице что-нибудь вроде «перестройки, не имеющей альтернативы» или «тактики компромиссов, избранной Горбачевым и медленно, но верно продвигающей общество вперед», как он с отвращением отшвыривал газету, гасил лампу и в темноте ожесточенно лупил подушку, безуспешно пытаясь успокоить на ней усталую голову.
Теперь, однако, новой занозой вонзался в его сознание Горбачев с перестройкой, и Сергей Павлович, опровергая
Он, должно быть, заснул.
Вдруг слово «Бог» прозвучало над ним. Он вздрогнул и приподнялся. Густую черноту за окном уже размывал первый свет. Серыми тенями пролетали поднимавшиеся из оврага клочья тумана. В соседней комнате папа перемежал булькающий храп долгими стонами. «Так он когда-нибудь во сне и откинется. Отдаст Богу душу», – подумал Сергей Павлович и, еще раз с изумлением прислушавшись к этому слову: БОГ, покачал головой и вслух сказал самому себе: «Ну, доктор, ты даешь». Он понял, что не заснет, взял папиросу и пошел на кухню, по пути заглянув в соседнюю комнату, насыщенную непрерывно исходящими от Павла Петровича сивушными парами.
– Не завяжешь – плохо кончишь, – громко произнес над папиным телом Сергей Павлович. Родной его отец со вздохом повернулся на другой бок – лицом к стене.
От включенного на кухне света полчище тараканов с неслышным топотом кинулось по углам и щелям. Сергей Павлович брезгливо повел плечами. Тварь вездесущая, наглая, скверная.
Макарцев предлагает взамен памятника Юрию Долгорукому, в московском обиходе именуемого «конь с яйцами», поставить другой – с исполинским тараканом на пьедестале и надписью золотом: «Зверю-победителю от покоренных обывателей». Могучая мысль. У него спросить: друг Макарцев, что со мной?! Я чувствую, что во мне должна начаться какая-то новая жизнь. Он ржет в ответ: Боголюбов на сносях. Признайся:
О, слабое племя! Кишка у него тонка взять лом и долбить им скалу до источника вод.
Папироса потухла.
Кто-то вспоминает обо мне.
Сергей Павлович усмехнулся: чистая девочка, зачем ей я?
Шаркая ногами в рваных тапочках, вошел папа, Павел Петрович, и, не говоря ни слова, налил в кружку воды из-под крана и выпил залпом. Затем тусклым взглядом окинул сваленную в раковине посуду, стол, сына и произнес слабым голосом:
– Бардак ужасный.
Сергей Павлович подтвердил:
– Бардак, папа.
– Сколько времени? – помолчав, спросил Боголюбов-отец, и Боголюбов-сын немедля ответил, что всего-навсего начало седьмого. Узнав это, Павел Петрович покачал головой и молвил: – Короток сон алкоголика.
Папа был в распахнутом старом халате, не скрывавшем его телесного убожества.
Сергей Павлович ощутил мучительную жалость к отцу, к тощим его ногам с вздувшимися синими венами, к седой жиденькой поросли на груди и выпирающим ключицам.
– Папа, – приступил он, – ты ночью так стонал…
– Тебя во сне видел, – буркнул Павел Петрович. – От такого кошмара застонешь.
– Папа, – вздохнув, продолжал Сергей Павлович, – я тебе как врач говорю: кончай с пьянством! Сам не можешь – я тебя к одному доктору отведу, его Витька Макарцев хорошо знает. Курс пройдешь – и на эту отраву, – указал он на порожнюю бутылку, – смотреть не захочешь, не то что пить.
Павел Петрович, однако, как раз тем и занимался, что внимательно изучал пустые водочные посудины: одну, стоявшую на столе, и вторую, извлеченную им из-под стола. Не веря огорченным глазам, он даже подносил бутылки ко рту, далеко запрокидывая голову и дергая острым кадыком, – но ни капли не упало из горлышек в пылающую его утробу.