облачка — гримаска на морщинке ротика, как будто женщина ждала ребенка, а бог ей
кинул кривого идиотика». Впоследствии Маяковский тщательно будет избегать
малейшей обмолвки о собственной беззащитности и даже громогласно похвастается
тем, что вы
31
бросил гениальное четверостишие: «Я хочу быть понят родной страной, а не буду
понят — что ж, по родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь» — под
тем предлогом, что «ноющее делать легко». На самом деле Маяковский, видимо, любил
это четверостишие и хотел зафиксировать его в памяти читателей хотя бы таким,
самонасмешливым способом. Почему же Маяковский так боялся собственной
беззащитности, в противовес, скажем, Есенину, чьей силой и являлось исповедальное
вышвыривание из себя своих слабостей и внутренних черных призраков? Есенин —
замечательный поэт, но Маяковский — огромнее, поэтому и его беззащитность —
огромнее. Чем огромней беззащитность, тем огромней самозащита. Маяковский
был вынужден защищаться всю жизнь от тех, кто был меньше его,— от литературных и
политических лилипутов, пытавшихся обвязать его, как Гулливера, тысячами своих
ниток, иногда вроде бы нежно-шелковыми, но до крови впивавшимися в кожу. Великан
Маяковский по-детски боялся уколоться иголкой — это было не только детское
воспоминание о смерти отца после случайного заражения крови, но, видимо,
постоянное ощущение многих лилипутских иголок, бродивших внутри его
просторного, но измученного тела. В детстве Маяковский забирался в глиняные
винные кувшины — чури — и декламировал в них. Мальчику нравилась мощь
резонанса. Маяковский как будто заранее тренировал свой голос на раскатистость,
которая прикроет мощным эхом биение сердца, чтобы никто из противников не
догадался, как его сердце хрупко. Те, кто лично знали Маяковского, свидетельствуют,
как легко было его обидеть. Таковы все великаны. Великанское в Маяковском было не
наигранным, а природным. Кувшины были чужие, но голос — смой. Поэзия
Маяковского — это антология страстей по Маяковскому,— страстей огромных и
беззащитных, как п сам. В мировой поэзии не существует лирической поэмы, равной
«Облаку в штанах» по нагрузке рваных нервов на каждое слово. Любовь Маяковского
к образу Дон-Кихота не была случайной. Даже если Дульсинея Маяковского не была на
самом деле такой, какой она Казалась поэту, возблагодарим ее за «возвышающий
Обман», который дороже «тьмы низких истин». Но Мая
59
ковский, в отличие от Дон-Кихота, был не только борцом с ветряными мельницами
и кукольными сарацинами. Маяковский был революционером не только в революции,
но и в любви. Романтика любви начиналась в нем с презрительного отказа от общества,
где любовь низводилась к «удовольствию», к неотъемлемой части комфорта и частной
собственности. Романтизм раннего Маяковского особый — это саркастический
романтизм. Шлем Мамбрина, бывший на самом деле тазиком цирюльника, служил
поводом для насмешек над Дон-Кихотом. Но желтая кофта Маяковского была насмеш-
кой над обществом, в которое он мощно вломился плечом, с гулливеровским
добродушием втащив за собой игрушечные кораблики беспомощного без него футури-
стического флота. Русская поэзия перед началом первой мировой войны была богата
талантами, но бедна страстями. В салонах занимались столоверчением. Зачитывались
Пшибышевским. Даже у великого Блока можно найти кое-что от эротического
мистицизма, когда он позволял своему гениальному перу такие безвкусные строки, как
«Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!». Поэты
бросались то в ностальгию по Асаргадонам, то по розоватым брабантским манжетам
корсаров, то воспевали ананасы в шампанском, хотя, грешным делом, предпочитали во-
дочку под соленый огурчик, то искали спасения в царскосельском классицизме.
Маяковский как никто понял всей кожей, что «улица корчится, безъязыкая, ей нечем
кричать и разговаривать». Маяковский выдернул любовь из альковов, из пролеток
лихачей и понес ее, как усталого обманутого ребенка, в своих громадных руках,
оплетенных вздувшимися от напряжения жилами, навстречу ненавистной и родной ему
улице.
Центральная линия гражданственности Пушкин — Лермонтов — Некрасов была
размыта кровью Ходынки, Цусимы, Девятого января, Пятого года, смешанной с
крюшонами поэтических салонов. Явление Маяковского, заявившего, что пора
сбросить Пушкина с парохода современности, казалось поруганием традиций. На са-
мом деле Пушкина в Маяковском было больше, чем во всех классицистах вместе
взятых. В последней, завещательной исповеди «Во весь голос» эта прямая преем-
ственность бесспорна. «Во весь голос» — это «Я памятник
32
себе воздвиг нерукотворный» пророка и певца социалистической революции.
Пушкинская интонация явственно прослушивается сквозь грубоватые рубленые строки
так не похожего на него внешне потомка. Но еще в двадцать пятом году Маяковский
сказал: «Мы чаще бы учились у мастеров, которые на собственной голове пережили
путь от Пушкина до сегодняшнего революционного Октября». Строки Пушкина «Я вас
любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим» для своего