страданий и взметая над мчащейся бричкой клочья снопов и сшибающихся и воздухе
перекати-поле. Степь играет в этом фильме, как гениальная актриса,— ибо в се
поведении нет ничего от игры, а только чередование ненарочных, подска-18ННЫХ
инстинктом перевоплощений. Все изумительно траст без игры в этом фильме: и
деревья, кренящиеся под ветром с душераздирающим скрипом, и луна, сиротливо
ныряющая в облаках, накапливающих грозу, и ра жаленный ножом арбуз, на морозной
искристости ко-горого трепещет отблеск заоконной молнии, и замшелые валуны,
величаво разбросанные по зеленому океану степи.
Психология степи нашла свое не только пластическое, но и чисто цветовое
воплощение благодаря цепкому, пронзительному взгляду оператора Л. Калашникова.
Переливы красок от самых мажорных до суровых тонов создают многоцветную
гармоническую симфонию. Замечательна кинематографическая живопись в конце
фильма, когда алый степной мак Егорушкиной рубашонки постепенно вытесняется
серым безличным | ыжником мостовой провинциального городка. Живописное
средство возвышается до философского обобщения. Создатели фильма изучили
характер степи с ис-ii ювательской скрупулезностью, не потеряв ни одной се
драгоценной черточки. Кадры крупным планом: рас-
347
каленные, думающие свою затаенную думу угли степного костра, ручеек,
сбегающий по ржавому желобу, и мельчайшие камушки, отполированные этой веками
текущей из сердца земли водой,— все было бы лишним, если бы не слитность деталей
с величаво просвечиваю щим за ними замыслом. Возможно, любителям выстрелов,
автомобильных погонь, поцелуев в диафрагму этот фильм покажется скучным, и они
встанут и уйдут, не дождавшись конца, но их стоит только пожалеть. Окружающая нас
жизнь сложна и своей спешкой, изматывающей нас, иногда мешает задуматься о себе.
Даже в консерваторском зале, слушая бессмертную музыку, мы иногда ловим себя на
том, что в первые минуты продолжаем по инерции думать о мелочах жизни, от которых
мы только что оторвались. Но стоит нам преодолеть суетливые переживания,
погрузиться в музыку, как она возносит нас на своих могучих волнах над преходящим,
и только тогда пробрезживает единственный смысл жизни, заключающийся в
прикосновении души к великому. В фильм «Степь» тоже нужно погрузиться, отдаться
его неторопливому, чуть укачивающему течению, и когда мы полностью будем
отделены от всего мелкого, случайного, что тревожило нас минуту назад, почувствуем
в этом кажущемся укачивании сдержанную стихию необъятной, как степь, жизни.
Тогда в душе родятся как бы исходящие из кадров фильма строки: «И в торжестве
красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознает,
что она одинока, что богатство се и вдохновение гибнут даром для мира, никем не
воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь се тоскливый, безна-
дежный призыв: певца! певца!»
Я читал «Степь» давным-давно и кое-что подзабыл, а когда после фильма
перечитал, то поразился бережности создателей фильма к чеховскому тексту. Я не
согласен с той точкой зрения, что при экранизации необходима педантичность:
зачастую это становится скучным. Экранизация — как перевод, который может быть
вольным и все-таки точным, если сохраняет главное — душу подлинника. Так вольно,
например, сделан замечательный фильм Н. Михалкова «Неоконченная пьеса для
механического пианино». Но если в экранизации сохранена и душа подлинника, и
вместе с тем тщатель-
182
КО соблюдена, без каких-либо отклонений, точность, то возникает ощущение чуда
и вопрос: «Как это удалось?» Строчки Чехова о девке, лежащей на возу, о мальчике,
стоящем на валуне, о бабе, поющей песню, волшебно обрастают плотью, становятся
важными эпизодами не иллюстративного, а эмоционального характера. Даже дым
кирпичного заводика, мимо которого проезжает бричка, не был упущен и тоже играет
свою скрыто эмоциональную роль, особенно когда остается только слабое
воспоминание об этом дыме, а бричка вырываемся в неотравленно чистый простор.
Но мало было бы, если бы сохраненной оказалась юлько природа, только живопись
чеховской повести. Люди в фильме тоже сохранены, именно исходя из чеховского
видения.
Особую эмоциональную нагрузку несет кадр с постепенно приоткрывающимся
одеялом, под которым лежат курчавые головенки еврейских детей, на которые
изумленно и добро смотрят голубые глаза русского мальчика. А ведь все это не по
режиссерской трактовке, а по самому Чехову! При перечитывании «Степи», несколько
озадаченный после фильма игрой Смоктуновского, я обнаружил, что он играет
абсолютно точно по Чехову и порой доходит почти до гротеска именно по Чехову.
Редкий случай, когда при экранизации классика ощущаешь самого классика. Римские
колесницы, которые мне сначала показались чужеродными в фильме, оказывается, тоже
были у Чехова. Добавлены лишь сны Егорушки, но они могли быть в повести. В
фильме, хотя точно об этом нигде не говорится, мальчик выглядит сиротой, несмотря
на то, что в повести сказано вскользь, что у него есть мать. Но это только говорится. А
на самом деле и в повести он — сирота.