Он взял ее, как всегда, холодные руки в свои.
— Умер от рака мой товарищ по университету. Двадцати пяти годков. Сгорел за три месяца. Между прочим, хотел быть шафером на нашей свадьбе.
Она покачала головой.
— Фу! Я думала, что-нибудь с мамой. Или Ипполит Петрович наговорил каких-нибудь неприятностей… Ты был у него?
Да, она, пожалуй, очень изменилась. Странно, что он только сейчас это заметил.
— Ипполит Петрович ничего нового не сказал. Бог с ним, с твоим непоследовательным дядюшкой.
— Неужели на тебя так подействовала смерть товарища? — спросила она с искренним изумлением.
— Ах, Вера! Нельзя же думать только о себе.
— Разве я о себе?
— Ну, о маме, обо мне. Это ведь ужасно, когда в мирное время гибнут такие ребята.
— Но ты столько смертей повидал…
— К смерти нельзя привыкнуть. Тот, кто равнодушен к смерти других, тот просто нравственный урод. И это еще в лучшем случае.
— Ты хочешь сказать…
— Да, если исчезает сострадание, если исчезает чувство ужаса перед гибелью себе подобного — человек перестает быть нормальным живым человеком.
Вера ухватила его под руку, коснулась лбом его плеча.
— Костя, я тебя люблю и маму люблю. А того товарища твоего я и в глаза не видывала, хоть он и собирался быть у нас шафером. Умом мне жалко, как всякого молодого, который погибает. А сердцем действительно равнодушна. Что я могу поделать с собой?
— Хорошо, что ты хоть прямо говоришь об этом, Вера. Я всегда ценил в тебе искренность, поэтому тоже хочу…
Прохожие оглядывались на них.
— Потише, — попросила Вера.
— …поэтому я хочу тебе тоже прямо сказать, что не нахожу возможным и не желаю больше мучить твою маму.
Она приостановилась, быстро, встревоженно заглянула ему в лицо.
— Костя, что ты выдумываешь?
— Давай снимем комнату, Вера. Я не могу быть источником вечного беспокойства Любови Петровны. Она из-за меня не высыпается, становится раздражительной, дальше так нельзя.
— Чем будем платить за комнату? У нас нет денег.
— Сестра обещала посылать ежемесячно по триста рублей, ты знаешь.
— Я не понимаю, почему ты так сразу. Давай покажемся невропатологу в районной поликлинике. Или, может быть, я сумею договориться, чтобы тебя проконсультировали в нашем институте. Зачем обижать маму, она этого не заслужила, она хорошо относится к тебе. Мама не сможет без меня, все-таки я у нее одна. И мне без нее будет тоскливо… Кстати, тебе письмо из Харькова. Утром вынула из ящика. — Она расстегнула портфель и, покопавшись в нем, отдала Покатилову тоненький конверт.
— Почему — кстати? — спросил он, взглянув на обратный адрес. Письмо было от Виктора Переходько. — Почему — кстати?
Вера замялась.
— Ну, потому… тебе же тоскливо без твоих близких? Вот я и сказала по ассоциации.
— Странная ассоциация. — Он убрал письмо в карман. — Так что, мне записаться к районному врачу?
Она смущенно кивнула.
— Постарайся только попасть на вторую половину дня, часов на пять или на шесть. После лекций я могла бы пойти вместе с тобой на прием.
Замешательство Веры было вызвано тем, что она сперва хотела утаить от мужа это письмо…
Дело в том, что Любовь Петровна с ее ведома некоторое время назад обратилась к друзьям Покатилова с просьбой прекратить с зятем переписку. Ссылаясь на заключение невропатолога, она писала, что зятю угрожает истощение нервной системы и, значит, инвалидность, если он не вычеркнет из памяти то, что им всем пришлось пережить в Брукхаузене. Она просила понять ее материнскую тревогу, говорила, что Костя очень способный молодой человек, что он блестяще закончил первый курс, но что теперь, на втором курсе, он может сорваться и тогда его жизнь и жизнь ее дочери будут искалечены. В конце письма она умоляла не сообщать зятю о ее просьбе, продиктованной заботой о его здоровье, и сделать так, чтобы переписка с ним заглохла. Она подчеркивала, что сознает всю деликатность своего положения, но, веря в истинную дружбу бывших узников, в интересах прежде всего самого зятя и, конечно, ради счастья единственной дочери не могла поступить иначе…
Покатилов, разумеется, о том не ведал. Придя вместе с Верой домой, сел за маленький письменный стол к окну и вскрыл конверт.
Виктор писал: