Кроме радостей, я по-прежнему знал немало огорчений. Бестактный вопрос, трудности передвижения — все это, как и прежде, ранило меня, но теперь ко всему этому прибавились и новые беды. Проведя зиму в институте, я стал отчетливее представлять себе особенности нашей будущей профессии и, чем больше я думал о них, тем к более неутешительным выводам приходил. В самом деле, какой из меня будет, например, прокурор, если я не могу, как должно, обследовать место преступления и вещественные доказательства, если во время допроса я не могу даже следить за лицом подследственного?
Однажды Эдик, рассказывая любопытный случай из опыта криминалистов, заявил мне:
— Да, Алекс, тебе этой прелести никогда не познать. И зачем только ты пошел в юридический? Лучше бы тебе с твоими способностями учиться на музыканта.
Глеб, покашливая, тоже как-то заметил:
— Придется тебе адвокатом быть. Обидно, но ничего не попишешь.
Адвокатура же в тогдашнем ее состоянии совершенно меня не привлекала.
Однако и мысли о предстоящей работе еще не исчерпывали всего, что волновало меня. Как жить, где найти в моем положении ту точку опоры, которая позволила бы всегда и во всем быть равным с другими, как вырваться, наконец, из этого плена, окружившего меня с пяти лет? Я нуждался в каком-то более глубоком, чем прежде, осмыслении этих вопросов и чувствовал, что, не найдя на них ответа, я рискую постепенно утратить и то, чего достиг.
Сдав в институте последний экзамен, я решил немедленно поехать в Шоношу. На вокзал меня провожал Глеб. Когда мои вещи — аккордеон и деревянный чемодан с висячим замком — были помещены под полку, Глеб предложил немного постоять на платформе перед вагоном. Было солнечно, но временами налетал холодный ветер. Поднимая воротник пиджака, я сказал Глебу:
— Пиши чаще. Не оставляй хоть ты меня.
— Разве ты не рад, что едешь домой?
— Конечно рад, но, видишь ли, дом для меня тоже в какой-то мере уход от волнений большого мира, а мне надоело уходить и обходить.
Мы закурили. Глеб, вздохнув, сказал:
— Да, с веселым настроеньицем едешь. Может, выпьем по сто граммов?
Мне уже приходилось выпивать с Глебом, последний раз это было в День Победы. Водка возбуждала, все вокруг становилось как будто проще, но именно эта видимость простоты и отталкивала меня. Опьяняться — значило тоже уходить от своих проклятых вопросов, а это было не в моем характере. Я сказал об этом Глебу. Он проворчал:
— Неспокойный ты человек. Впрочем, ты, наверно, прав. Я сам не признаю непреодолимых препятствий.
Бросив папироску, Глеб проводил меня в вагон. Мы пожали друг другу руки.
Я впервые ехал по железной дороге один. Собираясь в путь, я захватил с собой флягу с чаем, буханку хлеба — свой недельный паек — и сейчас, поместив все это в угол, сел рядом и отвернулся к окну.
Поезд набирал скорость. Вначале я только следил за туманными светло-золотистыми пятнами за стеклом — это были поля, — за более темными, узкими — полосами придорожного леса, — потом невольно стал прислушиваться к тому, что происходило за спиной. И первое же, долетевшее до меня слово на «о», фраза, произнесенная нашей милой северной скороговоркой, заставила меня отстраниться от окна.
«Как жить? — думал я. — Жить, сидя к людям спиной, то есть так или иначе уходить от них, нельзя, это и самому тяжело и глупо; жить, всегда рискуя услышать выражения жалости, участия, еще хуже… Где выход?»
Сердце мое согревала родная «окающая» речь, ум предупреждал, что если повернусь к попутчикам, могут начаться сочувственные излияния. И я сидел вполоборота к окну и вполоборота к людям, размышляя о том, что так же вот, в таком же положении мне придется и по жизни идти, если я не отвечу на свои главные вопросы.
Напряжение мое несколько спало к вечеру. Проводница молодым радостным голосом объявляла остановки: Всполье, Данилов, Буй, Галич — это были с детства знакомые названия. Уткнувшись в угол, я заснул, а утром, узнав, что мы проехали станцию Никола-Полома, вскочил и начал торопливо вытаскивать свои вещи.
Когда поезд прогромыхал по мосту через Ветлугу, я, держа в одной руке чемодан, в другой — аккордеон, стоял уже в тамбуре.
— В Шоноше сходите? — тоже «окая», спросила меня проводница.
— В Шоноше, — ответил я.
В этот момент мягко столкнулись буфера вагонов — поезд остановился, — и я вновь услышал ее радостный голос:
— Давайте с вещичками-то помогу.
Я спрыгнул на мягкий гравий и, не думая больше о том, унизительно для меня это или нет, принял из рук проводницы вещи.
Через минуту до меня донеслись легкие бегущие шаги. Это была, конечно, мама. Мы бросились друг к другу, обнялись. От моего прежнего напряжения не осталось и следа.
Чувство успокоения и радости все более росло, когда, миновав привокзальный садик, мы пошли по знакомым деревянным мосткам. Сбоку поскрипывали телеги, пахло пылью и повядшей травой. Приближаясь к дому, я услышал шорох ветвей: слева — я помнил это — росла черемуха, справа — береза, на ровной дорожке лежала тень. Все было таким близким и знакомым, как будто я расстался со своим домом только вчера.