Все это было так ново и интересно, что я перестал думать, как здесь мне надо держаться, и не заметил, как минул академический час. Опять зазвенел звонок. Все начали вставать, двигать стульями, обмениваясь на ходу первыми впечатлениями.
— Ну, что, понравилось? — услышал я позади себя знакомый грубоватый голос.
У этого человека было явное любопытство к моему положению, чего я всегда терпеть не мог, но сейчас мне самому вдруг захотелось с кем-нибудь поговорить, и я сказал:
— Понравилось. А тебе?
— Мне тоже. Только, знаешь, трудненько придется — почти три года не брал в руки книг. — Он дышал астматически шумно и хрипло.
— Был на фронте? — оправился я.
— Да. Месяц, как демобилизован по ранению.
Мы помолчали.
— А ты тоже на фронте получил травму?
— Нет, в детстве, — сказал я.
— Давай же познакомимся… Глеб Торопыгин.
Я назвал себя. Пожимая его руку, я обнаружил, что она холодная со скрюченными пальцами.
— Пишешь левой?
— Не научился еще. Но научусь, — решительно, с оттенком угрозы кому-то произнес Глеб.
После звонка Торопыгин остался сидеть со мной. Продолжение лекции он слушал не менее внимательно, чем я, и тем совершенно расположил меня к себе.
Профессор, ссылаясь на собственный опыт, говорил о навыках работы над книгой, о продолжительности занятий, об отдыхе и закончил шутливым замечанием о том, что не рекомендуется ставить на книгу горячий чайник.
Следующий перерыв мы с Глебом провели тоже вместе. Оказалось, что мы в одной группе — это меня порадовало. Торопыгин все более подкупал меня своей прямотой, и я уже надеялся, что мы со временем станем друзьями.
Когда началась вводная лекция по марксизму-ленинизму, он внезапно спросил:
— Как же писать-то будешь, горемыка?
Такого определения я от него не ожидал и, обидевшись, отвернулся.
— Ты слышишь? — шепнул он.
— Сам ты горемыка, да еще недалекий, — сказал я.
— Ах, черт… — пробормотал он с досадой.
Не обращая более на него внимания, я достал из портфеля прибор, заложил в створки бумагу и, устроив его на коленях, стал записывать: конспектировать я выучился еще в Шоноше.
Читавший вводную лекцию доцент говорил нам о предмете марксистской науки, ее основах, истории. Иногда он употреблял слова, значения которых я не понимал, и выписывал их отдельно.
— Ты, Лешка, не обижайся на меня, — сказал после очередного звонка Глеб. — Хоть меня, грешным делом, и интересует, как ты преодолеваешь свои препятствия, но… вопросов дурацких больше не будет. Договорились?
— Ладно.
Перед тем как отправиться на третий этаж, на общее собрание нашей группы, мы походили по коридору. Глеб ступал грузно, тяжелыми, большими шагами, порой закашливался, как старик, и отирал лицо платком. В перерывах между приступами кашля было слышно, как что-то хрипит и переливается в его груди.
— Легкое фрицы прострелили. Маюсь до сих пор, — пожаловался он.
Во время собрания, на котором избирали старосту группы, Торопыгин рассказал кое-что о себе. Родители его жили под Москвой, сам он тоже снимал койку. В юридический институт поступил потому, что, еще лежа в госпитале, дал себе слово посвятить жизнь борьбе с «интендантскими крысами».
После занятий мы пошли в институтскую столовую. Нам дали на первое матросский борщ — теплую водицу с капустой, на второе солянку — капусту, разбавленную теплой водицей. Хлеба у меня с собой не было — Торопыгин одолжил мне до завтра половину пайка.
— Ну, куда двинем теперь? — спросил он, затягивая потуже на гимнастерке ремень.
— По домам.
— А ты на комсомольский учет встал?.. Поехали вместе в райком.
Мы побывали в райкоме комсомола и снова вернулись в институт. Расставаться нам не хотелось.
— Знаешь, давай-ка я тебя провожу до твоей квартиры, — предложил Глеб.
— Ты думаешь, я один не сумею?
— А ну тебя к дьяволу! — рассердился он. — Ничего я не думаю, просто испытываю слабость к таким железным упрямцам, как ты.
Все-таки я не позволил ему ехать со мной до конца. Глеб сошел у зоопарка — он снимал койку на Красной Пресне. Мы простились как старые друзья. Домой я вернулся усталый, но радостный от сознания, что первый день занятий прошел удачно и что, кажется, я не буду одинок.
Всю последующую неделю мы с Глебом по-прежнему были неразлучны. На лекциях, приучаясь записывать левой рукой, он пыхтел и тихо ругался, на семинарах, когда его не спрашивали, сосредоточенно молчал, а отвечая, подолгу подбирал слова. Мне нравилась его серьезность и даже эта его некоторая тяжеловесность, за которой угадывалось желание самому все понять до конца, прежде чем высказать какое-нибудь суждение.
Тем более удивляло меня пренебрежительное отношение Торопыгина к большинству наших однокурсников. По его мнению, половину из них следовало выгнать из института, заставить поработать несколько лет где-нибудь на производстве или в колхозе и только после этого снова допускать до занятий.
— Посуди сам, — говорил он, тяжело дыша, — подумай, какие к черту из них будут следователи или прокуроры, когда они не имеют ни малейшего представления о реальной жизни, если, понимаешь, кроме школы, папиной квартиры и дачи, они ничего не видали.