или это чайки стали серыми от пепла и дыма? –
обросшие ракушками,
похожи они на потрепанные игральные карты
сплошь трефовой масти.
Или не было больше камня?
Или перестали умирать в этом городе
и кладбище упразднили за ненадобностью?
Подземные ветра задирают сутану кротовью,
словно скатерть кафешантанного столика
на четырех тонких ножках (ножки изящны – отметим),
и гарсон сменит скатерть, – простыню проститутка
словно
занавес театральный
распахивается тьма.
Просыпается город.
К берегам подходит огромный сияющий огнеупорный
лайнер.
Бездомный пес кидается на японских туристов,
рассыпающихся по пристани, словно свежие яблоки
из корзины.
Вечные жертвы алкоголя и Хиросимы
галдят, пугаются, тычут зонтами в бесноватую тварь –
но тот неуемен, – и в звуках хриплых его гортани
чудится Откровение, и очи иконописны, печальны.
И будто фрески шерсть облупилась.
В плавках на вышке дремавший
просыпается спасатель
от лая и гвалта толпы и гудка парохода.
Гарсон несет ему бриошь с мороженым,
наколотую на длинную палку, –
теплая бриошь с мороженым внутри.
Вкусно.
Мамы кричат резвящимся на пляже детям:
“Осторожнее, дети, не намочите ноги в огне!”
Четырнадцать часов ровно.
То есть самое адово пекло.
А мы в белых шортах и претенциозном рапиде
перекидываем маленькими серебряными теннисными
ракеточками
шарик ванильного мороженого.
Азартные. Безмятежные.
Взмокнем. И пот отчего-то будет сладок, пахнуть
твоими духами, любимая.
А потом, Счастливые, на Исходе
дня мы закажем ночь.
Льется лава из кратера Осени.
Лето подобно Помпее.
Официант несет нам Вечер со льдом в высоком стакане:
“Подождите, пусть настоится”.
Мы будем ждать.
Мы будем
средь песков пустыни возможно Сахары
смотреть на закат Марса, на восход Венеры,
потягивая прохладные сумерки из трубочки,
пока среди потемневших,
похожих на серебряный снег в сиянье Венеры песков,
не покажется проститутка.
Ступает мерно, словно Корабль Пустыни.
Длинные ноги на каблуках высоких,
голые руки и плечи, запах сладкий
ухоженного тела.
В темных волосах запутаешься, заблудишься.
Сколько спермы в этом теле смешалось –
что языков в Вавилоне. Шейкер живой.
Но разве это существенно,
если глаза бездонны, а ресницы бесконечны.
А губы иссохли.
Но обращается блядь
в город вечерний огнями блестящий.
Город у моря в теплое время года.
Только из незакрытого люка канализации
потягивает влагалищной сыростью.
Славя Рождество, часы на ратуше поют:
болим-бом, болим-бом, болим-бом.
И вот ведь фантазия чиновников муниципальных:
вместо фонарей на променаде поставить распятия.
Десятки красивых распятий.
Свет от сияния над головами Спасителей
льет свой уют на мостовую в сумерках.
Сны выходят из своих укрытий,
кошмарные, вещие, детские, –
садятся у балюстрады просить подаяния.
Если прислушаться,
стук каблуков и смех на мгновенье
в стук молотков и плач обратятся, но снова
безмятежен вечер курортный.
Вечер у моря в теплое время года.
Разлегшись у ступеней собора, пес языком ловит
снежинки пепла.
Словно прилива шум,
треск горящего дерева –
корабли Рима не смогут уплыть.
И барашки в море подобны тлеющим углям в ночном
костре.
Ночной костер посреди необозримого темного леса.
Вкруг костра собрались беззубые дети,
песни поют, кидают картошку на дно,
и, словно мидии,
запекшихся клубней разламывают раковины,
белое нежное мясо губами целуя.
Ибо мертвецы не в силах
есть.
Необратимо,
как сворачивается кровь, густеет тьма.
Какает пес иконописный, думая, что незаметен.
Лучший друг продажных женщин и нищих духом,
он давно забил на правила хорошего тона,
и ночь
залезает даже под ногти,
красным лаком покрытые,
похожие на кораллы когти крота –
манят сквозь клубы сигаретного дыма.
Он снимает темные очки.
Я вижу: глаза его.
Синие глаза Пола Ньюмена.
Измена набухает,
но поднимается Буря,
и словно пробуждение срывает цветущую розу кошмара,
вихрь уносит крота на ратушу,
где он повисает,
легковесный мохнатый мудак,
зацепившись глазницей за минутную стрелку.
А меня злой ветер волочет по асфальту, подобно листу газеты,
наполненной парой сплетен,
парой картинок,
парой серьезных соображений
на общественно-политические темы,
парой впечатлений от последних событий в мире искусства.
И еще гороскоп на завтра, которое не наступит.
Утром в глаза бьет
то ли солнце,
то ли сверкание купола.
боль уходит так же,
как уходит человек.
собирает вещи и уходит навсегда.
Под утро приснилось Болшево.
Там зимой были финские сани и катались с горы.
И был запах сладких
едва испеченных булочек ближе к пяти – на чаепитие.
И кино по вечерам.
Еще были лыжные походы.
И огромные деревянные шахматы и шашки.
Хочется вешаться. Не как пальто. По-другому.
Не будет ни того тела, на которое натягивал чулки,
чтобы не мерзнуть.
Ни той темноты ночного леса.
Ни жидкой ели,
обернутой гирляндой из лампочек мигающих безмолвно.
Ни той простуды.
Хочется плакать. И не получается.
Не надо лукавить. Ты знал, что этим кончится.
По крайней мере теоретически жить еще долго.
И в этом остатке тоже есть своя прелесть.
А то, что сниться будет Болшево до конца – терпи.
Может быть, в этом и есть главная тайна.