Ерничать не стала – что-то остановило ее, – Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, и спросила:
– Чего тебе и Нине привезти?
В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос, – но это был шебаршинский голос, его, – произнес:
– У нас умерла Таня.
Салганик ахнула:
– Ка-ак умерла?
– От приступа бронхиальной астмы. «Скорая помощь» опоздала на пять минут. Все!
Если Шебаршин говорил «Все!» – значит, все, продолжать с ним разговор было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.
Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать – самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…
Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, – позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительно горькое лицо и произнес негромко:
– Цыц!
Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, – ни разу, никогда. Слово «цыц» было более жестким, чем слово «все» – это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.
Одиночество – страшная вещь, съедает иногда очень сильные натуры, есть люди, которых даже на двадцать минут нельзя оставить одних. Шебаршин был очень сильной натурой.
Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ее свежей воды, делал еще что-то, потом снова забывался – до следующего вскрика больной.
Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.
Друзья могут придти вечером, после работы, побыть некоторое время, поговорить, выпить по стопке, и все – дальше они должны ехать домой, – друзья уезжали, и Шебаршин вновь оставался один.
Один в звонкой угнетающей тиши, где каждый звук обретает особую силу, а иногда и смысл, способен обрушиться на человека, придавить его, – выдержать эту тишину очень тяжело, – и так изо дня в день, из вечера в вечер, из ночи в ночь.
Единственная отдушина – домашние животные.
Последнего своего кота, всегда ожидавшего своего хозяина с работы, – когда же он приходил, то кот готов был в зубах нести ему мягкие тапочки, – Шебаршин звал Чучелом полосатым. Кот был славным, добрым, преданным, но вот какая штука – царапался, зараза. Выпускал когти и сам себя не контролировал – такой был кот.
Шебаршин ругался:
– Хожу, как чучело полосатое, все руки исцарапаны, – прозвище кота родилось именно из этих слов.
Салганик как-то заметила:
– Да чего ты – все чучело да чучело – хороший же кот!
– Это я зову его с любовью. А вообще-то он – Чучик.
С тех пор кот стал Чучиком. Очень славное, очень подходящее для кота имя – Чучик.
Он был вообще мастером всяких «шебаршизмов», Леонид Владимирович Шебаршин, с ним было всякому человеку, независимо от того, кто он и что он, очень интересно. Даже если человек этот в жизни ничем, кроме сна, еды и хороших сигарет, не интересовался.
Но, пока была жива Нина Васильевна, Шебаршин не мог себе позволить ни вечерних встреч с друзьями, ни походов на какую-нибудь «массовку» востоковедческого братства, ни посещений театра, хотя театр, честно говоря, он не очень любил.
Как-то Салганик, стремясь отвлечь его от тягостных дум, уговорила пойти на хороший концерт в зал имени Чайковского.
Шебаршин с большим удовольствием прослушал первое отделение – у него даже лицо светлым, очищенным сделалось, – в перерыв посмотрел на часы и произнес виноватым голосом:
– Ты знаешь, Мариам, Нина дома одна, мне надо идти.
И ушел.
Все вечера он проводил с больной женой. А потом Нины Васильевны не стало.
Позвонил Шебаршин в тот день не в двадцать тридцать, как было все последние годы, а где-то без пяти минут восемь вечера – в девятнадцать часов пятьдесят пять минут. Голос у Шебаршина был какой-то чужой, – обычно чуть глуховатый, он на этот раз был просто глухим, совершенно лишенным звонких живых ноток.
Салганик встревожилась:
– У тебя ничего не случилось?
– Нет, – сказал Шебаршин, – просто сильно болит нога.
– Что, ушиб?
– Совсем нет. Но очень сильно болит нога. Я, пожалуй, лягу, может, отпустит?
Разговор не получался. Голос у Шебаршина стал, кажется, еще глуше и еще более незнакомым, совсем чужим – что-то с этим человеком происходило, что, естественно, не могло не встревожить Мариам Салганик.
Часа через полтора она решила позвонить Шебаршину и уже взялась за телефонную трубку, но остановила себя: а если Шебаршину стало легче и он действительно заснул? Она же разбудит его.