Читаем Тайное имя — ЙХВХ полностью

Арон оглушительно захлопал сложенными горбиком ладонями, Генриетта вежливо присоединилась к нему. Поощренный сорванным аплодисментом, Пандереско сыграл Листа: «Трансцендентный этюд „Метель“».

Тут Арон зааплодировал еще громче и, не переставая одиноко хлопать в ладоши, словно требовал тишины, подошел к Пандереско, который уже собрался бисировать.

— Бесподобно. Нет слов. Наш больной взволнован, давно не слышал музыки. Мы боимся за него. Спасибо, мосье Пан де Реско, огромное спасибо.

— Я еще мог бы играть и играть, — сказал Пандереско, садясь в машину.

Арон так быстро его увел, можно сказать «вывел», что… в общем, получилось немножко несправедливо. Немножко хотелось пожать плоды своего труда не только в виде конверта. По самоощущению он удачно сыграл. Он все-таки готовился, а тут бац — и крышка захлопнулась. Даже не угостили ничем. Отчасти эту несправедливость компенсировала поездка в автомобиле до вокзала. Но лишь отчасти, и всю обратную дорогу, те два часа, что поезд шел до Яффы, Пандереско размышлял о том, как нечестно устроен мир. Кругом ложь и обман. Взять его фамилию. Он умрет, и никто не будет знать, что написать на могиле. Если по-честному, то не Пандереско, а Пандереску, Николае Пандереску. А это, видите ли, неприлично. (Румынское «ку» по-французски превращается в «кю», что значит «задница».) Как мечтал он о сценическом имени «Пендерецкий». Был такой генерал, поляк. Жигмонт Пендерецкий. Ребенком Николае увидал его портрет и влюбился: гордый взгляд, седые виски. Он воображал себя таким. Только до сцены дело не дошло.

Арон отвез органиста на вокзал, уже стемнело. Обычно он избегал ездить в темное время суток, но до вокзала пешком-то два шага, а уж на колесах и того ближе. Когда он возвращался, то во всех окнах горел свет. Это была иллюминация несчастья. Первый, кого Арон увидел, толкнув незапертую дверь, был санитар с ведром и тряпкой. Пронеслась Генриетта, бросив на ходу:

— Людвигу плохо, он без сознания. Парень бегал за Гориболем, — доктор жил через дорогу. — Сейчас будет, сказал.

Доктор Гориболь (то же, что Айболит) уже входил со своим чеховским саквояжем. Одну ногу он волочил, к тому же был в войлочных домашних туфлях без задников. Быстро прошаркал в залу. Беглый взгляд на ведро с тряпкой.

— Рвота?

С кряхтеньем опустился на корточки: пощупал у лежащего на мозаичном полу пульс, несколько раз приставлял к груди трубку, извлеченную из саквояжа, приподнял веко. Арон с санитаром перенесли Людвига на кровать. Арону он показался очень легким, сразу ставшим каким-то маленьким — открытый рот просил соски. Генриетта поддерживала голову.

— Голову повыше и холодный компресс к затылку. Льда нет? И грелку к ногам.

Пока она спускалась в ледник, Арон тихо спросил у доктора Айболита:

— Это конец?

— Необязательно, — отвечал доктор Гориболь.

Вернулась Генриетта.

— Лед я наколола, вода сейчас нагреется, — она подложила Людвигу под голову завернутый в полотенце лед.

— Как это случилось? — спросил Арон неизвестно зачем, какая разница? Что это теперь меняет?

— Он вдруг потерял сознание и сполз на пол.

Генриетта и слышать не хотела о больнице: сестры с белыми крылышками, миссионеры — еще окрестят. Но потом дала себя уговорить. Провожая глазами носилки, когда их грузили в карету «скорой помощи», запряженную парой крепких лошадей, Арон неосторожно сказал:

— Это была для него не жизнь, он не мог больше играть.

— Если бы ты не привел своего горе-пианиста, который не понимал, что играет… Для Людвига было мукой его слушать.

Семьдесят лет жизни — предел, а что сверх этого — премия. Так учит устная Тора[118]. Людвиг остался без премиальных, однако возрастную норму недовыполнил лишь на самую малость. Как он и предупреждал: третьего не дано, а на двухколесном велосипеде им равновесия не удержать. Генриетта сказала Арону, что не в силах выносить его присутствие, когда Людвиг где-то там, у этих францисканцев. Между жизнью и смертью.

— Меня страшит сама мысль: я в твоих объятиях.

30-е годы, Иерусалим. Район Мамилла, в 80-е годы перестроенный в торговую галерею.

Здание не сохранилось. На вывеске, с правой стороны, если вглядеться, надпись по-еврейски

Арон написал ей, что его это тоже страшит, и она, вероятно, права. А еще, что он встречался с доктором Костеро, и тот только покачал головой: синьор Гонт восходит на корабль водоизмещением в вечность. Число ступеней отпущено каждому свое.

Спустя семьдесят часов Людвиг умер, не приходя в себя. Генриетта последует за ним спустя двадцать четыре года — но вот за ним ли? Версальский трибунал — эскиз Нюрнбергского — раскалил ее патриотизм, из него можно было сковать нотунг[119]. Расстояние этому благоприятствовало — «далеко» и «давно» смешались. Припорошенное снежком Рождество… щелкунчик… шарманщик со зверьком… прямые широкие улицы — мир ее детства. Предатели-политики. Флаг и тот отняли.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза