— Чести? О, злее зла честь татарская! — скорбно сказал поп.
Хадча не стерпел поповых слов и, жадно ловя ханские взоры, схватился за саблю.
Чанибек сердито посмотрел на него, цыкнул и сказал попу, что хочет его слушать.
— Посуди, хан! — продолжал поп. — Пригоже ли мне, церковному богомольцу, чтобы от русских людей боронили меня татарове и от своих же в обиду не давали? Кому, хан, приказываешь? Руським приказываешь. Гораздо ли так? О том, хан, и скорблю. О той соромоте и думаю. Потому сердцем не вельми обрадовался и крови у меня потухли. Все по правде тебе говорю, хан, без хитрости, а как взвелишь, так и будет: выйду из вежи твоей живым или полягу тут же.
Наклонился Хадча к ханскому уху и что-то долго нашептывал, сверкая зрачками. Шептал, ерзал и хрюкал злобесно.
— Дурак ты! — насмешливо ответил хан, лениво поворачивая к нему голову. — Не меня он бранит, своих бранит за то, что они собаки и промеж себя недруги: своих же молебников не оберегают.
Долго-долго молчал и только мерно щелкал языком. И так щелкал, что казалось Лубердею, будто из бурдюка падают капли кобыльего молока, и он даже начал вдыхать его кислый запах.
— Оставайся здесь, поп, — ласково вдруг сказал хан. — Молись за нас и за наше племя. Тут тебе лучше будет.
Учтиво поклонился Василей, да оставаться не восхотел.
— Хоть и собаки, а свои же. Отпусти меня, великий хан, без мотчания.
— А молиться за нас будешь?
— Буду, — промолвил поп.
Приказал хан выдать Василею лал дорогой и отпустил его с ярлыком. Для души своей сделал это Чанибек: Бога боялся.
А потом, оставшись один с Лубердеем, сказал вздыхая:
— Нигде не видел я любви человека к человеку. Грызет волк волка, собака собаку, коршун коршуна, брат брата… Должно быть, так хочет Всевышний.
И думал так хан Чанибек беспереводно до того самого дня, когда пришел к нему в юрту сын Бердибек и убил его.
Плывет солнце к назначенному месту и никто не отведет его.
ТАЙФУН
Приключение с маркизой
Давно ожидавшийся костюмированный бал у министра иностранных дел, наконец, начался. Он походил на богатую выставку, экспонатами которой были человеческие типы.
Никому, естественно, не хотелось упустить случая побывать в обществе знатнейших людей императорской Франции, вступавшей в пятый год своего существования, и залы были переполнены. В числе присутствовавших был даже император. Правда, он находился здесь инкогнито, в домино, но решительно все узнавали его по неуклюжей походке и по манере во время разговора крутить усы.
А все-таки не Луи-Наполеон был центром внимания. Это место пришлось ему уступить графине Вирджинии ди Кастильоне. Впрочем, тщеславие императора французов легко с этим мирилось, ибо немалая часть одобрения, вызванного очарованием этой прекрасной женщины, перепадала и ему — за выбор такой любовницы. И, глядя на графиню, он восторгался самим собой.
Люди, разбиравшиеся в искусстве, определяли графиню Кастильоне, как подлинную художницу, справедливо полагая, что художественное творчество проявляется не только в искусстве писать картины, но и в том, чтобы умело выделять и подчеркивать красоту там, где она не всегда бросается в глаза. Графиня как раз этим и отличалась, выделяя красоту собственную. И самое ценное в этом ее творчестве было умение варьировать себя на разные лады, показывать свое многообразие. Ее видели шаловливой нормандской крестьянкой, видели строгой римлянкой в образе Лукреции или даже весталки, а в роброне и высокой напудренной прическе она показывала себя в грациозной надменности галантных времен.
В этот вечер она капризно перенесла себя во времена Короля-Солнца, слегка облегчив тяжелый и громоздкий костюм эпохи легкими кружевными воланами и ворохами шелка. Едва прикасаясь к изгибам кринолина, она точно плыла по паркету, но только ладья, ею изображаемая, была не острогрудой, ибо смелая обнаженность графини доходила до пределов, обычно скрываемых. Корсет она оставила дома. Тонкая вуаль, прикрывавшая ее высокие упругие груди, будучи лишь символом покрывала, легко исчезала под пристальными взглядами мужчин.
Это было неприлично даже для Второй империи, но зато красиво, и такой угрюмый брюзга и ворчун, как граф де Виль-Кастель, хранитель Лувра, не удержался от восторга и стремительно подошел к графине, чтобы высказать этот восторг в форме мадригала. Но в угрюмых устах нелюдимого скептика восторг прозвучал тяжеловесно и не без упрека:
— Ваши высокомерные мятежники, графиня, призывающие к протесту против всякого стеснения, очень убедительны в своей агитации. Очень. Но смотрите, сударыня, чтобы эта пропаганда не побудила рабов броситься срывать одежды.
Графиня с нескрываемыми презрением посмотрела на автора неудавшегося мадригала и отошла от него, не проронив ни слова.
Самолюбивый граф, внучатый племянник Мирабо, эстет, писатель, одновременно ощутил досаду и злобу. Вечер был испорчен.