И больше я ни о чем не стал спрашивать; блатная этика не велит проявлять излишнее любопытство. Все, что можно сказать, — произносится сразу. И уточнения здесь не уместны.
— Я, кстати, не один, — проговорил он. И обернулся медленно — кивнул кому-то. И сейчас же из толпы выдвинулись двое (этих я видел впервые!), столь же пестрые, разряженные, как манекены.
Они приблизились, обступили меня. Состоялась краткая процедура знакомства. А затем мы — всей компанией — направились в станционный буфет.
Наконец-то я сидел в тепле — и среди своих. И обстановка была уютная, мирная. И на скатерти матово поблескивал пузатый, запотелый от холода графин. И, заполняя весь столик, громоздилась еда — множество еды! — розовая, в белых мраморных прожилках ветчина, слезящийся сыр, остро пахнущая копченая рыба. И всякие колбасы. И пупырчатые огурчики. И зеленые салатные кружева…
При виде всей этой роскоши у меня от голода схватило кишки; стало даже как-то муторно, нехорошо. Я ведь ничего не ел уже два дня. Да и до того долгое время жил впроголодь… И теперь я — ощутив мгновенное головокружение — потянулся к закускам, наложил полную тарелку, соорудил себе гигантский бутерброд.
Наполнив водкой стаканы, Солома возгласил торжественно:
— Со свиданьицем!
Мы чокнулись со звоном. Выпили. И он спросил меня — собрав у глаз добродушные морщинки:
— Ну, малыш, рассказывай — как твои успехи?
— Да ничего, — отвечал я с набитым ртом, — все нормально…
— Видать, не так уж нормально, — проговорил с сомнением один из спутников Соломы. И цепким, оценивающим взглядом осмотрел меня всего — помятый мой пиджачок, несвежую рубашку, изможденное, жадно жующее лицо…
Я почти физически ощутил этот его шарящий взгляд — и перестал жевать.
Нет, даже здесь я не мог себя чувствовать свободно, раскованно — как встарь! Я теперь вынужден был кривляться перед своими так же, как и перед чужими… А что мне оставалось? Я отбился от старого берега и не прибился ни к какому другому. И самое главное было теперь — не выказать слабости, скрыть свой голод. Скрыть голод, вы представляете, каково это?! Особенно если ты — за столом. И стол этот сплошь заставлен яствами, буквально ломится от них! И все тебе здесь доступно, стоит только протянуть руку…
— А ты, вообще-то, чего тут делаешь — на бану? — поинтересовался Солома. — Едешь, что ли, куда?
— Нет, хотел одну знакомую встретить, — сказал я. — Журналистку… У нас с ней дела…
— Дела, значит, идут? Печатаешься?
— Да вот — начинаю.
— Здесь, в Иркутске?
— Здесь. В областной газете.
— Ну и как же тебе плотют? — спросил другой спутник Соломы. — Можно хоть жить-то?
— Можно, — сейчас же, с ухмылочкой, отозвался первый. — Как на лагерной баланде, знаешь? — Жить будешь, но бабу… не захочешь! Да и чего тут спрашивать?
Он звучно икнул, провел по сальным губам ладонью. Затем извлек из верхнего кармашка пиджака цветастый платочек и — развернув — аккуратно вытер им руки.
— Чего спрашивать? Сам небось видишь: как его тут держат, чего ему плотют… Стоило ли ради этого бросать роскошную жизнь? Хрен на хрен менять — только время терять.
— Кончайте треп, жиганы, — сказал тогда Солома, — что вы во всем этом смыслите? — И строго из-под нависших бровей посмотрел на своих партнеров. — Ваше дело курочить замки. А литература — не про вас. Это работенка особая, тонкая, непростая… И у поэтов всегда так бывает: начало трудное, но зато потом… Я это могу подтвердить. Все-таки я — как старый онанист и ценитель Есенина — знаю, что такое творческая жизнь! Читал кое-что. Читал… И знаю этого пацана — как он сочиняет. И верю в него! Ведь не зря же вся босота — от Колымы до Черного моря — поет его песни… А это тоже что-нибудь да значит!
Он подморгнул мне весело. Взял графин — встряхнул его и точным движением разлил по стаканам остатки.
— И хватит размазывать по столу жидкую кашу. Давайте-ка лучше рванем — за фарт, за удачу! За то, чтобы фортуна улыбалась всем — и нам, и ему.
Вот какую речь произнес ростовский этот медвежатник! Хорошо он сказал, хорошо. Я посмотрел на него с благодарностью. С ним мне всегда было легко. По возрасту Солома вполне годился мне в отцы и относился ко мне с неизменной добродушной снисходительностью. При нем я как бы вечно оставался мальчиком, юнцом. И воспринимал это его старшинство безропотно; вероятно, потому, что оно было добрым?..
Внезапно из репродуктора, висевшего надо мною, зазвучал металлический голос:
«Внимание! Объявляется посадка на Владивостокский экспресс, отходящий в 23.15 со второго пути… К платформе № 1 прибывает поезд, следующий по маршруту…»
И тут же я спохватился, вспомнил об Ирине. И сказал, поднимаясь:
— Чуть было не забыл!.. Пойду прошвырнусь по перрону. Надо встретить кое-кого…
Я сказал так — и уловил в глазах у ребят какое-то беспокойство. Они быстро и молча переглянулись меж собой. И я осекся и мгновенно понял, в чем суть.
В чем же она? Здесь мне придется разъяснить вам кое-что. Дело в том, что мои отношения с преступным миром были вовсе не так уж светлы и безоблачны, как это может показаться. Я ведь был — «завязавший», выбывший из закона.