Конференция происходила в клубе пансионата «Голубой залив». Зал там большой. Был он битком набит и участниками конференции, и гостями, и просто интересующимися людьми, включая местных жителей.
На улице хлестал весенний дождь. Свежий дождь. Майский. Дверь в клуб распахнута была настежь. Мягкая прохлада дождя так радостно и очень кстати врывалась сюда, в заполненное людьми, надышанное помещение. Но головы партийных деятелей от филологии и литературоведения она не остужала.
Надо заметить, что сидели мы, вместе со старинным моим другом-приятелем, поэтом Генрихом Сапгиром, на сцене, в президиуме. Приглашены были сюда официально, дирекцией Дома-музея Волошина.
Директор, молодая, взволнованная, разнаряженная, праздничная Наташа Мирошниченко, недавняя выпускница Симферопольского университета, зорким оком увидела меня, скромно сидевшего в последнем ряду, поближе к двери, к дождю, к освежающей его прохладе, и громогласно, чтобы все слышали, объявила в микрофон:
– Среди нас находится замечательный поэт Владимир Алейников. Попрошу вас в президиум, Владимир Дмитриевич!
И призвала меня к себе, плавным, но требовательным жестом высвободившейся на мгновение из кружев и прочих воздушных деталей ее наряда, худенькой, белой руки – оттуда, издалека.
Весь зал одновременно повернулся и уставился на меня.
Пришлось встать и идти.
Подобным же образом Наташа призвала на сцену и Генриха.
Чуть нагнув седую голову и топорща опущенную краями вниз, под его юмористически подергивающимся носом, который уже заострялся и смарщивался так, будто он вот-вот скажет сейчас знаменитое свое: «По-о-нятно!..», тоже седую подковку усов, Сапгир проследовал за мной.
Мы сидели с ним не за столом, а за одним из нескольких, составленных в неровный, длинный ряд, столов. За этой чередой столов не хватало места всем членам президиума. Поэтому пристроились мы с Генрихом, по привычке, с краю. В этом были свои преимущества. Мы чувствовали себя свободнее. Не в числе прочих, а сами по себе. Не в стаде, не в стае.
До меня выступал и Сапгир. И его тоже – осадили. Пожилой человек Генрих, но и с ним не церемонились. Впрочем, и я немолод. Меня – потом уже, после него, осаживали. Инерция, надо полагать, уже работала. Чего, мол, с ними цацкаться, с поэтами этими! Вякают всякое тут, отсебятину несут, мнения свои высказывают! Нам их, поэтов, мнения – не нужны. Так эти симферопольские начальники, наверное, думали.
Ну как после всего этого себя вести? Переглянулись мы с Генрихом – и поняли друг друга. Нечего нам было здесь делать больше. Для приличия побыли еще немного на сцене. Совсем немного. Потом – вместе, сразу, – встали. Да и направились прямиком к выходу. Спокойно шли. Бок о бок. Плечом к плечу. Не спеша. Невозмутимо. С достоинством. Как и подобает старым товарищам. Прошли сквозь зал – и ушли. К дождю. К свету. К Волошину.
К уходу нашему симферопольское начальство отнеслось так, будто бы ничего особенного и не произошло. Никто нас не задерживал. Никто не уговаривал остаться. Нас они, видимо, тоже – вычеркнули. Изъяли. Убрали. Сняли. Как и наши слова о Волошине. Мы им – не нужны были, с нашими-то мнениями. У них свое было мнение – обо всем. В том числе и о Волошине.