Я иду как во сне – до такой степени изумлена, что мои отвлеченные размышления во многом совпали с реальностью. Правда, о шашнях между Филей и Дарьюшкой я никак не могла предположить, я-то мыслила в ее любовниках то Красильщикова, то Лешковского. Красильщиков тут ни при чем. Филя старается ради Дарьюшки, а ради кого – она? И по-прежнему неведомо, какова же связь между убийством Сергиенко и Натальи Самойловой. Связь очевидна, но в чем она состоит? Впрочем, у меня возникло такое ощущение, что, пройди мы еще десятка два шагов, я получу ответ на этот вопрос от самих же злоумышленников, которые, на мое счастье, весьма болтливы.
О боже мой, видимо, правдива поговорка: кого боги хотят погубить, того они лишают разума! И справедлива она не в отношении Красильщикова и Вильбушевича, а в отношении меня. Разве можно радоваться неосторожной, просто-таки патологической болтливости этих злодеев? Нам со Смольниковым она ничего хорошего не сулит. Они убеждены в собственной безнаказанности, они уверены, что откровенничать при мне совершенно не чревато для них никакой опасностью. А это может объясняться только одним: пленников не намерены оставлять в живых.
Эта мысль со странной медлительностью приживается в моем сознании, словно птица, усевшаяся в чужое гнездо. Я вдруг перестаю ощущать свои ноги, и вообще весь мир словно бы отстраняется от меня… весь мир, кроме Красильщикова, который еще крепче сжимает мой локоть:
– Что с вами, барышня? Вы не в обморок ли падать собрались? Эй, Елизавета Васильевна! Ничего, уже недолго осталось, мы почти пришли.
Голос этого убийцы или пособника убийц, что в данном случае одно и то же, приводит меня в сознание. Я снова начинаю чувствовать свои ноги, свое тело, путаться в своих юбках и в смешении беспорядочных мыслей.
Пока-то я еще жива. Пусть, как невольно предрек Красильщиков,
– Осторожно, ступеньки, – заботливо предупреждает Красильщиков. – Одна, две, три, четыре…
Я неуверенно переставляю ноги. Не передать, как мешает и раздражает то, что я не могу подобрать юбку, – меня крепко держит Красильщиков, да и руки связаны. Кажется, именно это раздражение и помогло мне собраться с силами.
Входим в дом… и вечернюю свежесть словно ножом отрезает. Мы оказываемся в атмосфере столь затхлой, что дыхание перехватывает. Вильбушевич начинает немедленно покашливать, хотя, если вспомнить, какой жуткий карболовый дух царил в его квартире, здешний запах можно назвать даже приятным.
Между прочим, уже через секунду я ощущаю, что и впрямь нахожу его приятным. Мне моментально становится спокойнее. Даже какая-то смутная радость пробуждается в душе, оживают давно забытые воспоминания… Я вдруг на краткий, словно вспышка, миг вижу себя десятилетней девочкой. Рядом отец… да-да, он был рядом, мы с ним сначала ехали на пароходе до Васильсурска, а потом тряслись на деревенской телеге, которая привезла нас к помещичьему дому… мы ехали в гости к моему двоюродному деду, дядюшке моей мамы… Это был очень богатый и очень больной человек, многочисленные родственники которого нетерпеливо ждали его кончины, чая наследства. Я отлично помню, как смеялись и негодовали над ними мои отец с матерью. А потом родственники обеспокоились: нет, не только тем, что вроде бы смертельно больной дядюшка все живет да живет, обманывая их заветные надежды. Оказалось, что свои огромные деньги он тратит на старинные книги и рукописи и собрал их невероятное количество! Встревоженная родня отрядила моего отца, как самого разумного человека, юриста, чтобы усовестить дядюшку, который совершенно не желает думать о близких людях. Скрепя сердце отец согласился поехать – не столько ради эфемерного наследства, сколько ради своей жены, которая очень боялась раздоров в семье. В эту поездку он взял с собой меня.