– Да какие у нее могу быть чувствия, у этого сухаря в юбке? – внезапно подает голос Филя. – Она небось только рада будет, коли вы его благородию горло перережете! Он-то по ней, можно сказать, весь иссох начисто, а она будто и не баба, будто и вовсе не живая. Знать его не хочет! Вот хоть вчера что было? Всех судейских на совещанию в прокуратуру призвали, его благородие этой вобле-то ну телефонировать, а нянька ее и скажи: ушла неведомо куда, разоделась-де, как на бал, – и ушла. Так он, бедолага, от такого известия чуть ума не решился! Вместо того чтобы на мне в присутствие ехать, давай по городу без всякого смысла колесить. Ее искал! Думал, она с каким-нито мужиком валандается, да кому, Христа ради, она нужна, кроме этого недоумка, его благородия?! Потом увидал ее на улице и вовсе обезумел. Схватил, в пролетку затащил и ну целовать-миловать! Ох она и крик подняла! Рвалась как бешеная! И орет во всю мочь… что, думаете, орала? Спасите-помогите-пожалейте, как нормальной девке орать положено? Ничуть не бывало! «Пустите меня, – кричит, – я судебный следователь!» Тьфу, господи, прости меня, грешного! А ведь это и правда, она не баба, не девка, она и вовсе не человек – она
Закончив сию филиппику в мой адрес, Филя умолк. А у меня в голове, чудилось, все еще грохотали его слова, причиняя почти нестерпимую боль. Правда, еще сильнее почему-то болело сердце…
Видимо, Филины слова произвели впечатление не только на меня, но и на Красильщикова, потому что его ладонь стала жестче, и он пробормотал:
– Придется, видимо, завязать вам рот, барышня. Вы, оказывается, опасны! Достаньте из моего пиджачного кармана платок, доктор. Да побыстрей!
Минуты не переживаемого доселе ужаса, непостижимого унижения… Наверное, я бы умерла, если бы они начали разжимать мне рот и запихивать туда кляп, однако, по счастью (о боже мой, вот она, относительность всего сущего!!!), Красильщиков завязал мне рот каким-то платком сверху, по губам, но до того крепко, что у меня мгновенно заломило щеки. Другим платком они скрутили мне запястья, заведя руки (другая удача!) не назад, а вперед.
– Будьте благоразумны, прошу, – серьезно сказал Красильщиков, сидя рядом и слегка поддерживая меня под локоть. – Если вам и впрямь не дорога жизнь вашего мнимого жениха, то хоть о своей подумайте.
– Глаза ей тоже завяжите, господа хорошие, – буркнул с козел угрюмый советчик Филя. – Эта баба из тех, что в яйце иголку увидит.
И мне немедленно завязали глаза очередным платком. Право, можно было подумать, что я угодила прямиком в галантерейную лавку, где выбор платков для связывания пленников неисчерпаем! Спасибо опять же за то, что эта «галантерейная лавка» не принадлежала пропахшему карболкой Вильбушевичу, а ее «владелец» Красильщиков употреблял какой-то очень приятный одеколон!
Однако до чего же рабски Красильщиков и Вильбушевич, доктор и счетовод, следуют Филиным советам, а? Просто-таки трогательный пример той самой
Филя ехал неторопливо – видимо, нарочно для того, чтобы не привлекать внимания полиции спешной ездой. Я постепенно расслабилась, понимая, что сейчас все равно ничего не смогу сделать для своего освобождения. Притихла – пусть мои стражи думают, что я вовсе погружена в уныние, пусть ослабнет их хватка и притупится бдительность.
Мне было о чем подумать. Как спастись? Надо строить какие-то планы, однако, признаюсь честно, голова моя оказалась занята отнюдь не этими планами, а тем, что я услышала от Фили!
Что это значит? Неужели правда Смольников неравнодушен ко мне?
Да нет, ерунда какая!
Или не ерунда? Или и впрямь та наша встреча на Малой Печерской не случайна? Он искал меня? Он был в ярости? Ревновал?
Господи, да он что… он что, любит меня?!
Но это первый человек в моей жизни, который… И надо же, чтобы этим первым человеком оказался именно тот, который… которого я… о котором я тихо, таясь даже от себя…
Нет, не может быть! Почему же он был так жесток и груб со мной? Почему всячески старался унизить? Вел себя, как мальчишка, который нарочно таскает за косы и даже колотит девочку, что ему нравится. Конечно, конечно, в Георгии много мальчишеского, но ведь все равно – так глупо себя вести! Разве он не замечал, что…
Нет, нет, нет, думаю, в его поведении нет ничего особенного, такова мужская любовь: мучить и терзать любимое существо. Но коли так… коли так, надобно мужской любви всячески опасаться – пуще огня!
И тут вдруг отрезвление вновь находит на меня, и я понимаю, что уплыла мыслями в мир иной. А между тем опасаться мне никого и ничего больше не придется. У нас со Смольниковым пока что нет никаких шансов вырваться на свободу. Будь он хотя бы в сознании… но пока я слышу только его редкие стоны.