Бабушка не торопилась развязывать котомку с табаком и открывать горшок с варенцом. Она приглядывалась и прислушивалась к публике, а я рассматривал нашего соседа. Он, казалось, не верил лету и оделся по-зимнему. На густые брови была надвинута старая овчинная шапка с надорванными ушами, из бурого в заплатах зипуна торчали подшитые брезентом чесанки. Тонкий прямой нос и худое коричневое лицо скрадывала густая чуть рыжеватая с проседью борода. Печально смотрит он на что-то завязанное в большую старинную шаль. Видать, чего-то принес продавать и жалко ему расставаться с вещью, поэтому не решается показывать свой товар, хотя торговля идет вовсю.
— Свежие шаньги, свежие шаньги! — в нос распевает за прилавком дородная, толстощекая баба. Одета она чисто и аккуратно, бела лицом и красна губами. Перед ней горка сметанных и черемуховых наливчатых шанег, а остальная стряпня в трехведерной плотной корзине прикрыта льняной скатеркой.
Во рту густеет слюна, и я перевожу взгляд на сутулую старушку. Она продает из широких латок сметану и варенец, ловко черпает деревянной поварешкой и скороговоркой приглашает покупателей:
— Испробуйте, милые, испробуйте! Сметана густая, варенец — ешь не хочу!
У старушки охотно пробуют деревянной ложкой сметану и варенец, крякают и хвалят, однако редко кто берет. Люди направляются дальше, где высится кадка сметаны, разложены кральки и калачи. Но тут хозяйка с суровым мужицким лицом вовсе не думает угощать задарма. Давеча, когда мы пробирались с бабушкой, она так сузила на меня зеленые глаза, будто крапивой стегнула. Я сразу сжался, пощупал задницу. Да нет, штаны у меня целые, ни одна заплата не оторвалась…
К моей досаде, сметану, кральки и калачи покупают как раз у сердитой бабы, а не у старушки. Молча рассчитываются и без задержки уходят. «Может, от колхоза или сельпа торгует», — гадаю я и поглядываю на городских ребят. Они нахально толкутся по базару, бессовестно пробуют у старушки сметану с варенцом, воруют семечки и табак у деревенских баб и старушек. Как бы и у нас не украли?..
— Чем торгуем, отец? — вспугнул мои мысли хриплый голос над головой.
Возле старика остановилось трое мужиков в одежде железнодорожников.
— А ничем, ребята! — тихо откликнулся дед и полез в карман зипуна за кисетом.
— Как ничем? А здесь что? — кивнул все тот же мужик на узел.
— Гармонья туто-ка, тальянка. Да не ко времени товар-то мой, не до веселья пока што народу, — еще глуше сказал старик, зализывая языком цигарку.
— Так оно, — вздохнул второй и покачал кожаным картузом.
— А ты покажь, дидусь, — мягко попросил третий, круглолицый и черноволосый.
— Показать-то не жалко, показать можно, — пыхнул дымом старик и осторожно развязал концы шали. Они скользнули на землю, и мужики, и мы с бабушкой увидали тальянку. Потускнел от времени и потрескался черный лак, а лады столь белы, словно не гармонь, а веселый человек улыбнулся во весь рот.
Старик затушил цигарку, взял тальянку на колени и чуть-чуть развел алые меха гармони.
— О, це добра! — цокнул языком черноглазый и подмигнул товарищам.
— Сыграй, отец, — попросил первый, белобровый и впалощекий.
Старик положил голову на гармонь и задумался. И тут вдруг протяжно загудел паровоз, и задрожала земля от тяжелого перестука колес. Все обернулись к вокзалу, а трое мужиков кинулись на станцию. «Эшелон…» — слышал я, как на бегу отрывисто сказал первый остальным.
Что-то лязгало и стучало, пока поезд не остановился всеми деревянными вагонами. И когда он затих, по базару порхнули слова: «Солдат… Красноармейцов… Бойцов везут… На фронт…» Бабушка враз оживилась, а старик поднялся и стал сворачивать новую цигарку.
У каждого вагона заоткрывались простенки, и тут же на землю завыпрыгивали солдаты. Они о чем-то спросили у тех железнодорожников, что-то закричали и побежали к базару. Навстречу им визгливо-гнусаво заголосила толстощекая баба:
— Шаньги, свежие шаньги!
— Сметана, варенец, сметана! — подпевали ей.
— Табачок-крепачок, со второй гряды от бани, закури-ка, дружок! — взвился чей-то тонкий голос.
Базар ожил: люди поняли, что только сейчас и начнется бойкая торговля. Эшелон, авось, долго постоит, и можно распродать и шаньги, и сметану, и варенец, и табачок, и все многое-многое другое. А мне и дела не было до купли-продажи. Я забыл про шаньги и сметану, кральки и калачи.
Первыми забежали на базар два солдата в побелевших гимнастерках и штанах. Но все на них ладно сидело, в передки сапог можно было глядеться, как в зеркало, горели на солнце пряжки ремней и пуговицы, ордена и медали. Пилотки одеты набекрень, и как они держались поверх русых чубов — я диву давался. Оба мигом оглядели базар и, как по команде, повернули к старику с тальянкой. Поздоровались чинно, и один, пониже ростом, поинтересовался:
— Играем, папаша?
— Было время, сынки, играл. Теперь вон продаю. Старуха, Кузьминишна моя, хворает, а поесть нечего. Худо со старухой, — грустно покачал головой старик.
— И как, нет покупателя?