– Господа… только не надо на подъезде…
Гимназисты вышли и бежали по лестнице:
– А ведь надо… на подъезде…
– Идея!..
Меня спрашивала в большом провинциальном городе, на вечере, одна очень милая дама:
– Скажите, monsieur… вы знакомы с артистическим миром… Скажите, правда, что Громов сын Шекспира?.. То есть, не так… я хотела сказать… этого… другого… как его?.. Ну, помогите же мне!
– Сальвини?
– Вот, вот. Правда, что он сын Сальвини?
– Говорят.
– Говорят… В Петербурге или в Орле, – я не помню, где именно. Но только Сальвини увидал на репетиции Громова. Увидал и зашатался.
– Зашатался?
– Да, да, да! Зашатался. Знаете, словно перед ним призрак появился. И шепчет слабым, совсем умирающим голосом: «Спросите у этого молодого человека, не была ли его матерью такая-то?» Оказывается, – да. «Сколько ему лет?» Оказывается, – столько-то. Тогда Сальвини выпрямился, оттолкнул всех: «Пустите меня к нему!» И обнял его. Оказывается, еще давно… Когда Сальвини приезжал в первый раз… понимаете, роман… Сальвини узнал в чертах…
– Но матушка Громова была замужем?
– В том-то и дело, – говорят, что нет… Молодая девушка, увлеклась, ребенок… Сальвини и говорит: «Твоя мать оставила тебе свой небесный образ. Я передам тебе свой талант!» И потом взял Громова на целое лето с собой в Италию и показал ему все: как что нужно играть и как что делать. Правда все это?
– Говорят!
К нам подошел присяжный поверенный, местный театрал, общий друг, человек всезнающий.
– Что это? Насчет Громова? Верно! Я даже назвал его раз в клубе: Петр Фомич… Томазо по-русски Фома!
– Ну, и что ж он? Скажите! Ах, как это интересно!
– Мне показалось, что он изменился даже в лице. Помолчал и потом сказал мне. Знаете, так грустно: «Никогда не надо легкомысленно играть чужими тайнами».
– Грустно?! Ну, скажите! Как это интересно…
В эту минуту в гостиную входил сам Петр Иванович Громов. Он говорил хозяйке удрученным голосом:
– Простите, что запоздал. Невольно. Я ожидал телеграммы. От Томазо Сальвини. Я был в страшном беспокойстве. Третий день от него не было писем. Я послал срочную телеграмму и был как сумасшедший, – ждал ответа.
– И что же? Получили?
– Получил, – и к вам.
– Ну, что же Сальвини?
– Немного, действительно, прихворнул. Но теперь, благодарю вас, поправляется. Пишет.
Прошло еще два года.
– Король – сапожник, королева – кухарка, вместо Офелии какая-то жалкая выдра! – кричал Петр Иванович Громов в своей уборной на репетиции.
Антрепренер кланялся:
– Да, ей-Богу же, плюньте на пьесу! Как бы ни играли! Вас только пойдут смотреть!
– Я не могу плевать на Шекспира! Вы понимаете! Я не могу играть с таким Горацио! Скажите этому болвану… как его…
– Завьялов-с.
– Скажите ему, чтоб после репетиции пришел ко мне в номер. Я, нечего делать, – сам почитаю ему роль. Болван!
Юноша-актер дрожащими и подкашивающимися ногами входил в номер к Громову.
Тот встретил его, не поклонившись. Посмотрел на него мрачно:
– Я передам вам сальвиниевские традиции. Вы поняли? В этой роли мною восторгался сам Сальвини! Он звал меня к себе на дом, чтоб я только читал ему Горацио. Вы поняли?
– Понял-с…
– Понимайте!..
И из номера, занимаемого Громовым, понеслось и загремело, как гром, по коридору:
– Держитесь свободнее! Свободнее, говорят вам! Да что вы? Из картона вырезаны, что ли?
А на спектакле, когда Горацио вышел и неловко поклонился, весь дрожа, – Громов слегка отвернулся от публики и незаметно, иронически, презрительно кинул ему:
– Браво!
– Меня сам Громов на спектакле хвалил! – говорил после спектакля Завьялов в ресторане рецензенту, и – сколько раз говорил: «браво»! По сальвиниевским традициям эту роль веду.
– Ну, ты! Внук Сальвини! Ешь битки! – сказал комик, игравший Полония.
Завьялов покраснел и от насмешки, и от удовольствия.
– А что ж, – подумал он.
И по непрошедшей еще гимназической привычке обдернул на себе пиджачок.