— Это точно. Только вот отношения у Ордынцева с Ермаковым испортились. Ордынцев и раньше не баловал лейтенанта, а тут вроде начал личные счеты сводить. Может, в другую роту Ермакова перевести?
— Не торопитесь, — сухо ответил генерал. — У Ермакова, знаете сколько еще будет Ордынцевых, Юргиных, Степанянов, да и Тулуповых тоже! И если первый въедливый начальник затуркает его, значит, он того стоит. Да и не верю, чтобы Ордынцев стал счеты сводить.
Разговаривая с подполковником, Тулупов посматривал на боевой листок и вдруг сделал шаг к щиту, засмеялся:
— Ах, стервецы! Купили генерала. Ну как их теперь станешь ругать?
Оказывается, среди отличившихся на стрельбе в боевом листке называлась и фамилия командующего:
И странно было генералу, что коротенькая солдатская похвала оставила в душе праздничное чувство, словно написали о нем в центральной газете.
3
Ничто, наверное, не мучает человека больше неизвестности. Многое готов отдать хладнокровнейший из людей, не ведающий за собой ни больших грехов, ни особых заслуг, чтобы заранее получить ответ на вопрос «зачем?», когда к нему врывается посыльный и почти испуганно сообщает: «Вас вызывает командир».
Лейтенант Тимофей Ермаков в этом плане составлял исключение из правил. Надев однажды армейские погоны, он сразу определил преимущества своего положения. Теперь он не принадлежал себе, всю его жизнь определяли старшие командиры, а это избавляло его от множества хлопот. Что бы он ни делал, в каком бы положении ни оказался, уставы и приказы старших прямо и четко регламентировали ход его действий, нарушать который так же нелепо, как сходить со спокойного тротуара на мостовую, где катится река машин. Зато в пределах уставов Ермаков был свободен, как птица в воздухе, знающая возможности собственных крыльев. Служебные перемещения лейтенантов мало интересуют, награды и взыскания оставались на совести тех же начальников, а с собственной совестью у Ермакова разлады бывали редко. Свои грехи он знал лучше других, заслуги — тоже, и потому-то срочные вызовы его обычно мало беспокоили. Вызывают, — значит, надо.
Однако столь раннее, уже на следующее после стрельбы утро, появление посыльного его раздосадовало. К тому же возвратились танкисты с полигона глубокой ночью, и Ермаков плохо выспался. По плану в этот день ему предстояло провести танкострелковую тренировку лишь после обеда, и потому он рассчитывал отдохнуть еще часа два. Ермаков догадывался о причине вызова и заранее представлял тяжелый взгляд, которым встретит его Ордынцев, долгий разговор в ротной канцелярии, раздраженные упреки в «своеволии» и «штукарстве», обидные намеки на неуважение к командиру роты, который на своей должности «съел зубы» и уж, во всяком случае, не хуже иных скороспелых умников знает, что позволительно офицеру в присутствии старших, а что нет.
Вероятно, оттого, что предстоящее было ему наперед известно, Ермаков по дороге в полк думал совсем о другом.
Он думал о жительнице гарнизона по имени Полипа, о затянувшихся, неопределенных отношениях, которые складывались — или уже сложились — между ним и этой женщиной, тревожа и смущая его, Тимофея Ермакова, необходимостью что-то решить наконец: порвать с нею навсегда или?.. Вопрос для него усложнялся тем, что он до сих пор не мог понять до конца, как оказался связанным этими отношениями. Пришел в ателье — чего, кажется, проще? — и заказал китель. Вот только надо же было тому лысоватому мастеру, который так ловко и уверенно снимал мерку, принести в конце концов не то поддевку, не то балахон, и уж никак не первый, заказанный после училища китель! Да еще в канун инспекторского смотра. Ермаков разозлился не на шутку: в старом кителе явиться на смотр казалось ему кощунством. Он потребовал жалобную книгу, а заодно и личной встречи с заведующим ателье. В самый разгар перепалки в примерочную вошла молодая женщина, остановилась так близко, что Ермаков сразу и не рассмотрел ее. «Ничего страшного». Ермаков помнит первую ее фразу, произнесенную тем смягченным голосом, каким утешают обиженных детей. Помнит он и внезапное ощущение неловкости за поднятый шум, и злость на себя за эту неловкость, и резкие свои слова: «Вам конечно, страшиться нечего! В таком балахоне только ворон пугать. А мне не пугалом в огород, мне в строй!»
Он помнит и тихий, вроде бы согласный смех ее, и первое прикосновение ее рук — они скользнули по его плечам, быстрым повелительным движением заставили повернуться раз и другой, осторожно разгладили складки на спине, что-то примеряли, чертили мелком, скалывали булавками, и едва уловимое прохладное дыхание касалось его головы. Ермакова все еще злило торчащее перед ним лицо мастера, распаренное весенней жарой, но он уже знал: в книгу жалоб ничего писать не станет, хотя бы и пришлось выйти на полковое построение в поношенном кителе.