Что его задело больше — «Тимоша», произнесенное почти с тем же ласкающим небрежением, какое сквозило в голосе Линева, или Ритин намек на собственную многоопытность, — Ермаков не знал. Только почувствовал: в последние два с половиной часа делает что-то не то — и у себя в комнате, когда пришли девушки с Линевым, и позже, когда решил отправиться на свидание, и. наконец, когда бултыхнулся в ледяную воду. Но нельзя же подняться сейчас, вдруг, для того чтобы уйти…
— Надень платье, — сказал озабоченным голосом. — Здесь страшное солнце. И вообще, может, пойдем отсюда?
Она не услышала его вопроса, не шевельнулась, смотрела мимо него на одну из заснеженных вершин, испещренную тонкими синими гранями, почти прозрачную в расплавленном небе.
— Вы там были? — спросила словно издалека, снова переходя на «вы».
Он взял свою рубашку, прикрыл ею покрасневшие плечи Риты:
— Был однажды… Вообще-то я солдатом служил в горах. Тайгу больше люблю. Чтоб лес, река, озеро в лесу… Горы вызывают почтение, в них много величия, но мало души. Может, это мне кажется…
— Хм. — Она улыбнулась: — А Блок-то, выходит, не случайно на вашей полке.
Он поймал ее внимательный взгляд искоса и не отвел глаза.
— У нас ефрейтор Стрекалин здорово стихи пишет. Она расхохоталась:
— Боже, ефрейтор Стрекалин — и Блок! Но я не упрекаю: военное училище не филфак. Наши институтские историки и то вон недавно дискуссию устроили, кто талантливее из русских поэтов. Чудаки! — Минуту смотрела на сияющую вершину, похожую на странный цветок, живой в раскаленном небе, потом неожиданно и тихо прочла:
— Завтра я уезжаю, — ответил Ермаков хмуро.
— Надолго?
— На недельку, наверное.
— Жалко. Еще скучать стану. Вы удобный спутник. — Она словно испытывала его, вызывала на дерзость. — А вечером сегодня?
— Вечером у меня дела.
— Их нельзя отложить? Любопытно.
— Что же тут любопытного? Я солдат. И не вам бы говорить…
Рита чуть отстранилась — на нее словно посмотрел не этот Ермаков, сидящий рядом, а кто-то другой, недоступный для насмешек, непреклонный в том, что он решал.
— А вы мне нравитесь, Ермаков, — сказала, помедлив. — Вот такой… Неужели я вас обидела? — И вдруг встала, бросила ему на колени рубашку, подхватила платье. — Догони!..
Он догнал ее не сразу, она брызнула на него водой, негромко и отчетливо сказала:
— Поклянись не преследовать меня ухаживаниями, не мозолить глаза папе и маме, не ревновать, не опаздывать на свидания, не болтать с другими о наших встречах и думать обо мне лишь на досуге.
— Ну клянусь. — Ермаков засмеялся.
— Без «ну»!
— Клянусь…
Ей пора было домой. Они шли рядом возле самой воды, ветер трепал распущенные Ритины волосы, и Ермакову это нравилось. Он жалел, что нельзя вот так идти рядом с нею в другую сторону, в дымчатую долину — к самым горам.
Игоря Линева он даже не признал сразу, хотя столкнулся лицом к лицу. В легкой распахнутой рубашке и светлых шортах тот стоял у края пляжа, дружелюбно посмеиваясь, — похоже, Игорь давно наблюдал за ними издали.
— Вот так встреча! — Игорь полуобернулся. — Девушки, идите сюда, общие знакомые нашлись.
И тут Ермаков увидел Полину. Она поглядывала в его сторону и зачем-то рылась в сумочке. Потом повернулась и быстро пошла по тропке. Быстрей, быстрей — по крутому откосу.
— Это ты привел? — спросил Ермаков, ощущая жесткий холодок внутри. — Ты?
— Что ж, ей и позагорать нельзя? — Линев усмехнулся с тем же добродушным видом. — И потом я предупреждал: у каждого своя тактика…
Вечером в казарме шумно: танкисты вернулись из кино и последний перед отбоем час проводили в той счастливой беззаботности, которую знают они в свое личное время накануне воскресенья; утюжили брюки и кителя, драили пуговицы — это те, на кого в столе ротного старшины заготовлены увольнительные записки на завтра; другие устроились перед телевизором, но большинство толпилось в коридоре. Ермаков кивнул дневальному, подошел к столпившимся. Посреди пятачка стоял Петриченко, самый разбитной в роте солдат. Он был в трусах и майке, на ногах чьи-то широченные сапоги, из которых нелепо и смешно торчали его тощие ноги. Голосом Стрекалина, нажимая на «о», Петриченко угрюмо бубнил под смех слушателей:
— Гироскопы-то мои напрочь разрегулированы, оси-то за рамки параметров выпирают, поршни-то ходят сикось-накось, установки-то сбиты напрочь, в белый свет гляжу как в копеечку, пульты грызу и собственные локти кусаю, а броня истончала — ужас! Не глядите на меня, девки-бабы, а то ведь вся моя противопожарная автоматика нарушилась, и, чем это кончится, рота родимая только из печати узнает.
Петриченко выхватил из-за спины солдатскую газету, растягивая слова и подвывая, закончил тираду четверостишием стрекалинского стихотворения: