Устя повела Итко с ордером в кассу, получила деньги.
Из кооператива пошли они в редакцию; там отобрали по двадцать пять экземпляров трех вышедших номеров «Кызыл Ойрот». Пока в редакции поили Итко чаем, Устя сбегала и притащила пачку книг, листовок и брошюр и, помогая укладывать все это в суму, говорила:
— Заезжай в Ошпанак к Флегонту Бережных, самому отдай.
Пока Итко привязывай к седлу сумы, Устя, пачкая губы чернильным карандашом, выводила письмо Флегонту, звала его в Улалу на курсы секретарей комсомольских ячеек.
ГЛАВА XIII
БЕГА
В бурундучьем месяце, когда в ущельях грохочут потоки, из-под Курайских белков, с Чулышманской долины, от Телецкого озера, от скалистого Карагона и быстрой Бухтармы съезжаются и алтайцы и русские на конские бега в Гардайскую долину. По лесным тропам черни, где темная зелень елей и кедров не пропускает на землю солнечных лучей, третьи сутки едет Итко.
Не сходит в опасных местах Итко с лошади, надеясь на стальные, стаканчиком, копыта чубарой кобылицы; кобылица, изогнувшись, змеей проползает по каменным уступам.
Затемно спустился Итко с Гардайского перевала. Солнце давно уже накололось на белоснежные пики гор, зажглись яркие в прозрачном горном воздухе звезды, — но ночи не было. У пылающих костров по всей долине слышались песни, звон топшура, рассыпчатые трели гармошки и звуки балалайки.
Итко остался ночевать в нагорном лугу. В долине ярко пылали костры. У каждого огня своя деревня. У ошпанакского костра в середине Парфен Елизарович, почесывая пятеркой смолистую, с серебристыми бобровыми волосинками бороду, рассказывает о лошадях:
— Эх, у меня была тройка! Все бегуны. Самолучшая по Чуйскому тракту: тряхну вожжами, свистну, понесут, — молись всем пресвятым, а то башку сломят…
— Неча тебе, Парфен, плакаться: и сейчас твой Гнедко — царственная лошадь, — восхищенно говорят приятели. — А кто на Гнедке в бега поедет?
— Устя.
— Зря девку пущаешь, — укоризненно качают головами старики. — Бежать надо по-хорошему. Алтайцы одного ихнего парня дожидают, кобыла у него, говорят, шибко игриво ходит.
Высокий кряжистый старик, который до этого молчал, осенил себя крестом и произнес:
— Господи, боже, не допусти срама такого, чтобы девка с антихристовой печатью бега выиграла…
Парфен, слушая, опустил лохматые мшистые брони, но «нельзя бранно ответить старшему». Он боком поднялся от костра и пошел к коням.
— Ишь ты, задело нутро! — закачали головами вслед старики.
— Омманула его чертица!
— Баба, поди, все настояла!
— Кто их знает!..
— А только двураз в Улалу ездил, девку просил приехать домой.
— Чай, ведь, работа, што ли, хозяйство — чаша полная.
— Слова нет, девка удала, мужика за пояс заткнет.
— Только, говорят, она себе слободу выговорила: что хочу, то и делаю.
— Не одна она: взбесилась!
— Флегошка Митрофанкин, говорят, главный их дух-зачинщик. Отец его со двора согнал, в Улале он жил, еретическое учение опознал, теперь батраком у новосела работает.
— Сюда все антихристово семя съехалось. В школе что-то неладное творят.
— Да воскреснет бог и расточатся врази его.
За стариком все скинули шапки и закрестились упорно на черные горы, на медвежьи берлоги, на катунские камни, на зеленые ели, отвешивали поклоны и целовали жирную землю. Потом уселись у костров и начали вспоминать чалых, сивых, бурых, буланых коней, выпоенных на родниковых ключах и выкормленных сочными травами голубого Алтая. Вместе с конями вспоминали о дедушках, прадедушках, бежавших от солдатчины, от преследования за веру в неприступные дебри Алтайской черни.
В горных щелях, отгородившись бурными потоками и снежными горами, жили люди камня или «каменщики» (так их называли тогда) своей общиной, сохраняя обычай глубокой старины. В длинных полотняных рубахах, в войлочных шляпах, с кремнем и огнивом на ремнях сидели у костров кержаки, сохранившие и в костюмах и в обычаях семнадцатый век.
У других костров, обмениваясь трубками, наливая из ташауров араку, сидели издалека приехавшие кочевники-алтайцы. Тут разговор о стадах и табунах, пасущихся в нагорьях.
Тихо ночью, только всплескивалась Катунь да перешептывались вершины кедрачей. В нагорьи у дымившего костра, покачиваясь в такт кукушкиному голосу, пел Итко: