Отец ничего не ответил, только слеза, невидимая сыну — он отвернулся, — проскользила по его щеке. Себя старший Ганс Христиан уже не жалел, он прекрасно понимал, что время учёбы прошло безвозвратно, но сможет ли выучиться его бедный сын? Ведь по теперешним доходам не только учёба сына становится невозможной, но и приобретение платья для жены. На себя-то он давно махнул рукой. Он становился всё более и более грустным. Мысль о неудавшейся жизни съедала его душу, и он никак не мог избавиться от неё... Только сын удерживал его в этой жизни, а мысли о сошедшем с ума отце тяготили его по ночам, и он сам боялся сойти с ума. Но с кем он мог поделиться этими мыслями?
Только лес становился его отрадой, там, в зелени деревьев, он мог забыться. Сыну и отцу особенно хорошо было в лесу, вдали от людей. Они так любили лес — деревья, травинки, цветы, кусты, всё многоликое государство леса, каждого его нежного жителя; здесь, в лесу, рядом с отцом, Ганс научился быть цветком, птицей, деревом. Но чем больше человек способен быть цветком, птицей, деревом, тем более он — Человек; ведь нередко какая-нибудь малоизвестная травинка способна возбудить в душе страсти, близкие к шекспировским, — разумеется, разумеется, не для всех, но ведь мы и не говорим обо всех — мы только о редких людях говорим, чьи замечательные жизни интересны нам и сейчас не меньше, а то и больше, чем жизни наших современников. Свежие берёзовые ветви, которые они приносили домой, затыкали за печку, и в доме становилось так ласково, весело, точно сам лес этими ветвями пришёл к ним в гости. Ветки интересовались игрушками Андерсена, которые в зимние вечера смастерил для него отец... Игрушки весело посматривали на пришельцев и по ночам долго разговаривали о том, что неплохо было бы, если бы маленький Андерсен взял бы их с собою в лес порезвиться, попробовать земляники, поплести венки и украситься ими...
Любимая игрушка Андерсена — деревянный солдатик — ночью снял амуницию, чтобы было легче передвигаться, вполз на сундучок Андерсена и осторожно нашептал ему сквозь сон:
— Возьми меня с собой, возьми меня с собой в лес.
И — о, чудо!!! — в ближайшее воскресенье Андерсен положил его в карман.
— Зачем ты берёшь солдатика, потеряешь! — сказала мать. — Ведь это твоя любимая игрушка.
— Именно поэтому я её и беру, именно поэтому, мамочка! Ведь наступила весна, и ему тоже хочется погулять среди травы, порезвиться на поляне.
— Что ты такое говоришь, он же неживой. Он из дерева! — недоумевала мать.
— Разве деревья — мёртвые? Разве ветки это не руки? Разве деревья не умеют улыбаться, а листья разговаривать? Всё это передаётся деревянным игрушкам. Дерево — оно живое. Ведь если бы он мёртвый был, зачем мне с ним играть? Зачем мне с ним разговаривать, он бы не понимал ни одного моего слова!
— Ганс Христиан, если всё вокруг живое, то и стул живой?
— Если стул из дерева, то он живой.
— И ему больно, но ты сидишь на нём.
— Ему не больно, ему приятно. А солдатика я всё равно возьму с собой, он снился мне всю ночь. Любименький мой! — воскликнул мальчик. — Только не останься в лесу, там по ночам так страшно, что даже твой штык не поможет тебе! — Лес был главным сказочником Андерсена, он с детства по-особенному чувствовал деревья, точно учился с ними в одной школе.
Вот особенным поворотом ветра листва бука чудесно повернулась в едином порыве, так застыла, что вся стала, как единое зеркало. Солнце в этот миг представилось особенно большим, живым, земным.
Листья, дети небес, и уже потом — дети ветвей, их смысл — небо, их душа — небо; и только плоть их принадлежит корням — земле. Анн-Мари улыбалась, видя сына, носящегося между кустами или внимательно рассматривавшего бабочку, божью коровку, ромашку. Всё в его руках становилось каким-то праздничным.
В лесу все были равными перед небом — и травинки, и люди, и бабочки, и ромашки.
Мария осторожно присела на пень, стараясь не испачкать платье.
— Пойдёмте домой!
— Нет, мама.
— Нет, Мария, — одновременно ответили ей два голоса. Лес уже становился ей в тягость. Она хотела домой, в бедную комнатку. Там она всегда была спокойной. А лес лишал её этого состояния. Двух окон ей было вполне достаточно, чтобы видеть весь необходимый мир.
— Домой, домой, — потребовала она вновь, и голос её был таким настойчивым, тяжёлым, домашним, что нельзя было его ослушаться.
Нехотя пошли за ней и сын, и муж, до следующего воскресенья погружаясь в тяжёлую обыденность рабского труда. Но только один раз в году в мае Мария Андерсен отпрашивалась у домашних забот, и те разрешали ей покинуть их.