После школы, утомлённый шумом одноклассников, их вечной суетливостью, приставучестью, он спешил домой, где ждали его занятные игрушки — плод трудолюбия отца и страстной любви к нему — единственной в мире надеждой нищего творителя башмаков для нищих.
— Спасибо, папочка, — обнимал он за шею отца после очередной игрушки, сотворённой его любящими пальцами.
На этот раз болванчик оказался у него в руках. Он ловко покачивал пустой своей головой и весело смотрел на мир глазами человека, никогда и ничего не знавшего о работе.
Андерсен-сын с любовью устраивал смотры своим куклам, ведь в каждой из них теплилась жизнь... Всякая требовала к себе особенного отношения.
Двигающиеся мельницы, например, обожали, когда Андерсены вместе дули в их прожорливые лопасти, а куклы то и дело кивали головами друг на друга, дескать: ему-то вы больше уделяете внимания, чем мне!
Ну, как тут было оставить их всех без внимания. А то обидятся и сломаются, а то ещё больше: убегут. А что, разбегутся по всем сторонам света, ищи-свищи. Сядут в дилижанс: — раз-два, взмах кнутом — ив путь. Даже если все местные мальчишки бросятся вслед — не догонят. А уж они-то быстрее ветра носятся, когда захотят.
Но ведь куклам так холодно! И Андерсен полюбил шить им одежду. Как и всякому ребёнку ему требовалось убежище: и он быстро построил его — куст крыжовника во дворе стал главным строительным материалом, единственный куст двора — одно-единственное убежище... А тут поставим на метлу материнский передник — кажется, всё. Теперь ни дождь, ни неприятель не страшны...
Созерцание этого кустика крыжовника, случайно забредшего во двор — высшее духовное наслаждение, которое он испытывал в эти дни праздной весны. Лист за листиком показывались из почек — своих маленьких уютных крепостей, липких, крепких, недосягаемых для неприятеля мороза; его острое зрение укреплялось этими уроками весны; он так полюбил себя тешить картинами, которые сам же себе и рисовал, что нередко закрывал, гуляя, глаза, только бы не отвлекаться на привычную действительность.
— Смотри, Мария, сын-то ослепнет, — говаривали внимательные ко всему чужому соседки.
Мать поначалу пугалась, кричала:
— Ганс, ты хорошо видишь?
— Ничего не вижу, — отвечал он и улыбался.
И мать понимала, что всё в порядке, хотя он, видя её сквозь прищуренные веки, шёл к ней навстречу, размахивая руками, как слепой, будто бы ощупью, пока не натыкался на неё.
— Мама, я хорошо вижу, просто я не хочу хорошо видеть то, что меня окружает.
Нередко, бродя, словно слепой, вблизи своего дома, он молился, чтобы Бог помог ему увидеть мир.
— Господи, — говорил он, находя в молитве успокоение, — я знаю, что никто кроме тебя не может мне помочь, только ты единственный можешь спасти меня от мальчишек. Можешь сделать так, чтобы я никогда не был сумасшедшим как дедушка и чтобы меня все-все любили.
Он замолкал, понимая, что просил слишком много, и отдохнув немного, где-нибудь в уютном местечке, где он был незаметен для окружающих, Андерсен снова ходил, как бы ослепнув, и продолжал свою глубокую молитву одинокого ребёнка, одинокого, хотя его любили и отец, и мать, и бабушка... Этот теплолюбивый ребёнок поглощал всю предназначенную ему любовь, и ему было мало этой любви близких по крови людей, ему хотелось, чтобы его любили все люди города Оденсе, все старики и мальчишки, и если он не чувствовал этого, а он не чувствовал этого никогда, то страдал от этого отсутствия всеобщей любви к себе.
А если нет всеобщей любви — значит есть всемирное одиночество творческой души.
Андерсен был редким человеком с врождённым чувством мирового одиночества, а когда нет любви людей, то начинаешь искать её вокруг, что было вокруг — всё та же природа — солнца вставали одно за другим, луны всходили одна за другой, и звёзды по ночам здоровались с ним за руку, если никто этого не видел, точнее, не все звёзды, а пока только одна звезда, облюбовавшая себе место над домиком, где среди других семейств обитала семья Ганса Христиана Андерсена.
— И пусть я увижу весь мир и буду таким знаменитым, что в Оденсе мне поставят памятник.
Он задрожал от такой бестактности по отношению к Богу, самому Богу, ведь просить много у небес — неприлично, все люди хотят быть счастливыми, но вокруг так мало счастья, и даже у Бога — крупицы этого счастья, и как разделить его на всех, когда ещё дьявол под рукой. Но все эти мысли даже не приходили в голову маленькому Андерсену. Он — верил, что у него всё сбудется, всё будет так, как он хочет, именно так, дума его во время молитвы устремлялась к небу, как быстрокрылая ласточка, и успокоенная возвращалась назад — в привычную клетку плоти, но чем становился старше Андерсен, тем чаще вылетала к небесам душа из его впалой груди, и тем дольше пребывала на небесах, возвращаясь к богатым дарам неба, на которые, однако, нельзя приобрести на земле даже буханку хлеба.