Его принимали семейства Оденсе, где уважали образование, и Андерсен страстно читал отрывки из пьес, из своих наивных фантазий. Он бродил по пьесам Шекспира, как по своим собственным. Ну, как тут не попробовать пойти вслед за братом по духу Вильямом Шекспиром? И он побрёл, не замечая камней, коловших босые ноги, побрёл, радуясь лепесткам роз и не замечая их шипов. Смерть отца заставила его в одиннадцать лет взглянуть на мир глазами смерти, и он ужаснулся. «Что было бы со мной, если бы после конфирмации я не уговорил мать отпустить меня в Копенгаген?
Восторженность перед призраком славы заставляла писать драму за драмой, комедию за комедией, и рука привыкала к перу, как ребёнок привыкает к теплу матери. Можно сказать, что перо усыновило этого долговязого, некрасивого, по-своему обаятельного в силу искренности нищего парня. Гульдберг заставлял его писать, правил ошибки, которых было так много, что если начать разбирать их сейчас, то гимназист Андерсен покраснеет.
А школа пения Линдгрена, где голос его жил, как совершенно отдельное существо, а потом пропал, как казалось, навсегда и вернулся другим, возмужавшим! Но как было жить нищему, который рассчитывал стать певцом, в одночасье потерявшему голос? Это было всё равно, как если бы он тогда, по дороге в Копенгаген, слепым пассажиром, потерял бы свои тринадцать риксдалеров.
Театр не был его сном — он был его жизнью! А жизнь представлялась театром. Сказать, что он бредил театром, — значит, ничего не сказать. Нельзя бредить тем, чем живёшь... Отсутствие систематического знания — петля, которую набросил на него Мейслинг и постепенно затягивал. Он не знал основ. Четыре года в гимназии под руководством надсмотрщика Мейслинга — и что?
И тут страх перед Мейслингом всплыл в его душе, отодвигая ощущение счастья и добра, шедшее от семейства адмирала Вульфа, чья жена так мило относилась к нему.
— Из меня ничего не выйдет, пропащий я человек, — заявил Андерсен вслух и тут же испугался, что кто-то мог услышать его и выгнать из столь прекрасной компании. Он никогда ещё не спал в таком жилище, никогда не верил, что у него может быть своя великолепная кровать и с ним будут разговаривать как со взрослым человеком. Только добившись славы, он может иметь и хорошую комнату, и кровать. И может быть, когда-нибудь исполнить мечту покойного отца о далёких путешествиях. В сущности, тоска об этих путешествиях и свела его в могилу.
Хельсингёр одарил его только двумя стихотворениями. Слагельсе смилостивился на целых четыре. И это больше чем за четыре года.
Самому Андерсену нравились все стихи: когда из года в год над тобой издевается сам господин директор гимназии, то поневоле появляются островки времени, на которых ты сам начинаешь любить себя и верить в себя. И, может быть, только в подобные минуты человек становится самим собой. От него, Андерсена, когда посещала его жажда славы, и до гимназиста Андерсена, у которого сердце разрывалось от страха, что сейчас его спросит Мейслинг и весь класс будет слушать, как над ним издеваются, было расстояние, которое невозможно измерить словом.
«Умирающее дитя» он написал всем сердцем и был уверен, что сердце его нужно Копенгагену. Пока ещё он любил этот холодный город, от общения с Андерсеном он делался теплее.
— Вы что-нибудь написали в своей гимназии? — спросила жена адмирала Вульфа, чувствуя, что Андерсен ждёт этого вопроса.
— Да, конечно, — вскочил он и тут же снова сел, стремясь скрыть свою радость.
Адмирал Вульф улыбнулся: он любил Андерсена, ему нравился его напор, попрание бедности, но адмирал в отношениях с людьми сохранял ту долю иронии, которая позволяла ему терпеть обиды и разнообразила жизнь.