И гимназист вернулся в школу, где его встретил уставший от новых административных забот Мейслинг. Энтузиазм нового места уже исчезал в нём, а выполнять многочисленные и хлопотные обязанности директора большой гимназии у него не было никакой охоты. Он тяжело вздыхал, пил ром и смотрел вокруг глазами ромовой бутылки: жизнь при этом становилась более весёлой и терпимой. Что ж, он сделает ещё несколько глотков, он много трудится и может позволить себе эту маленькую слабость. А вот зачем пьёт его жена, он совсем не понимал: могла бы экономить хотя бы на роме. Ведь долги быстро увеличивались, а зарплата директора латинской школы в Хельсингёре не в состоянии выдержать расходы, которые делает фру Мейслинг. Денег не хватает даже на жалованье служанки, хорошо ещё, хоть этот гимназистишка Андерсен живёт в доме, на нём можно экономить, даже если и поймёт, то промолчит, ведь Мейслинг ему как Бог. Андерсен и Иене так много едят, что никакой король не сможет прокормить их. Нет, пусть мальчики будут худощавы, это неприлично, в конце концов, толстеть на Мейслинговых харчах. Проклятая школа! Кто здесь оценит его, Мейслинга? Нет, неверна поговорка, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме. Быть, скажем, вторым поэтом в Копенгагене его вполне бы устроило. И вдруг он рассмеялся — он задал себе вопрос: а кто же первый? И сам ответил: конечно, Андерсен. Его ромовый смех был таким весёлым, что ещё немного — засмеялись бы и стены и дом обрушился бы.
Раскат мейслинговского смеха достиг ушей Андерсена, и он улыбнулся: значит, директор в прекрасном расположении духа и сегодня можно будет избежать придирок и издевательств. Но всё равно он виновато обернулся на дверь: не войдёт ли фру Мейслинг, которая зачастила к нему непонятно зачем, — и спрятал лист с начатым стихотворением. Потому что был уверен: даже проникший в его комнату смех директора мог увидеть его за написанием нового стихотворения и доложить об этом владельцу. Андерсен порвал листок с начатым стихотворением и освобождённо вздохнул: ну нет, никто его больше не поймает за написанием стихов.
А на странице жили паруса, смеялись цветы, вязали свои мысли пауки, прыгали кузнечики, отправившиеся в гости к таким же зелёным лягушкам, а чуткая роза думала о мире и людях и хотела рассказать обо всём, но смех Мейслинга прервал её на самой главной мысли.
«Куда деваются ненаписанные стихи? — думал Андерсен. — Уходят к другим поэтам? Но если так, то к кому? А может, они отправляются на луну и там калеками доживают свой короткий век? Ну, в самом деле, куда? Куда? Куда?»
Каникулы в Копенгагене всегда заставляли вспомнить о розе. Она может расцвести только в подобающем климате, как и душа будущего сказочника.
Улыбка вдруг появилась на его лице, рассеивались первые морщинки, куда-то улетала тяжёлая память о матери, об Оденсе, в сердце всходила радуга.
Что за чудо был дом адмирала Вульфа! Андерсен словно переселялся на другую планету, Вульф был начальником Морского корпуса, который помещался в одном из Амалиенборгских дворцов. Странному гимназисту предоставили светлую комнату. Он жил в богатом дворце! С ним разговаривали прекрасные люди! Он не натыкался на острия мейслинговских улыбок.
— Господи! Спасибо Тебе! — шептал он, глядя на площадь перед окном своей комнаты, восторгаясь своим положением, в полной уверенности, что всё это — ему по праву. Вот бы увидели мать с отцом его комнату, уж порадовались бы вместе с ним.
Андерсен был умилен, восторжен. Было у него чувство, что попал в рай. Он вспоминал своих бесконечно бедных родителей, потерявших всякую способность вырваться из пут нищеты.
Лица сверстников не вспоминались ему: он не любил игр, его друзьями были старые комедии, которые он читал так часто, что и посреди ночи мог вспомнить любую реплику. Он ещё не понял одиночества, но привык к нему, если ты читаешь, то одиночества нет, если ты думаешь, то одиночества нет, если тебе хорошо наедине с самим собой, то какое одиночество может быть? Это одиночество позволило ему робко постучаться в тонкие двери фантазии. Самые крепкие двери в мире сами открылись навстречу.