Он опустил газету; больше он не мог читать. Да, так; они убьют его, но раньше еще позабавятся хорошенько. Он сидел очень тихо, он старался отыскать решение, не мыслью прийти к нему, но чувством. Должен ли он снова укрыться за свою стену? Удастся ли ему это теперь? Он чувствовал, что нет. Но что может дать ему любая попытка? Стоит ли пытаться, чтоб натолкнуться на еще более глухую стену ненависти. Он лежал на койке, и у него было такое же чувство, как в ту ночь, когда он цеплялся пальцами за обледенелые края водопроводного бака, под небом, исчерченным снующими лучами, лежал, зная, что внизу притаились люди с револьверами и слезоточивым газом, слушая вой сирены и крики, рвущиеся из десяти тысяч ненасытных глоток…
Он задремал, полузакрыв глаза, потом вдруг раскрыл их. Дверь тихо отворилась, и он увидел черное лицо. Кто это? Высокий, хорошо одетый негр вошел в камеру и остановился. Биггер приподнялся, опираясь на локоть. Гость вплотную подошел к койке и, протянув сероватую ладонь, дотронулся до руки Биггера.
– Бедный мой мальчик! Господь да смилуется над тобой!
Он оглядел строгий черный костюм гостя и сразу вспомнил, кто это такой: преподобный Хэммонд, священник церкви, в которую ходила его мать. И сразу же он недоверчиво насторожился. Он замкнул свое сердце и постарался приглушить все чувства. Он боялся, что проповедник заставит его почувствовать раскаяние. Он хотел сказать ему, чтоб он ушел, но так крепка была в его представлении связь этого человека с его матерью и всем тем, во что она верила, что он не решился заговорить. Чувства, которые вызывал в нем проповедник, ничем не отличались от тех, которые он испытывал при чтении газет: и любовь ближних, и ненависть чужих одинаково обостряли в нем сознание вины.
– Как ты себя чувствуешь, сын мой? – спросил проповедник. Ответа не было, и он продолжал: – Твоя мать просила меня навестить тебя. Она тоже хочет прийти.
Проповедник встал на колени на цементном полу камеры и закрыл глаза. Биггер стиснул зубы, напряг все мышцы; он знал, что сейчас будет.
– Господи Иисусе, обрати взор твой и загляни в душу этого бедного грешника! Ты учил, что милосердие твое велико, и, если мы будем искать его, преклонив колена, ты прольешь его в сердца наши и они преисполнятся благодати! И вот мы просим тебя, господи, яви нам милосердие твое! Яви его атому бедному грешнику, ибо велика его нужда в нем! Если душа его погрязла в грехе, омой ее, господи, чтобы она стала белой как снег! Прости ему, господи, дела его! Пусть светоч любви твоей укажет ему путь в эти тяжкие для него дни! И наставь тех, кто желает помочь ему, господи! Просвети сердца их и вдохни в них сострадание! Во имя сына твоего Иисуса, который умер на кресте и даровал нам благодать прощения твоего! Аминь…
Биггер смотрел не мигая в выбеленную стену, а слова проповедника отпечатывались в его сознании. Он, и не слушая, знал, что они означают: это был знакомый голос его матери, рассказывающей о страдании, о надежде, о неземной любви. И этот голос был ему противен, потому что он так же вызывал в нем чувство безнадежности и вины, как и голоса ненавидевших его.
– Сын мой…
Биггер посмотрел на проповедника и снова отвел глаза.
– Забудь все, сын мой, и помни только о душе своей. Очисти мысли свои от иных помыслов, думай лишь о вечной жизни. Забудь, о чем пишут в газетах. Забудь, что ты негр. Господь смотрит прямо в душу тебе, и цвет твоей кожи ему не помеха, сын мой. Он смотрит в ту часть тебя, которая принадлежит ему. Он зовет тебя, и он любит тебя. Предай себя в его руки, сын мой. Выслушай меня, я расскажу тебе, почему ты здесь; я расскажу тебе кое-что, отчего сердце твое возрадуется…
Биггер сидел очень тихо, слушая и не слушая. Если бы кто-нибудь попросил его потом повторить слова проповедника, он не смог бы. Но он чувствовал их смысл и значение. По мере того как проповедник говорил, перед ним возникало огромное черное пустое пространство, и образы, которые вызывал проповедник, плыли в этом пространстве, крепли и росли; знакомые образы, которые мать рисовала ему в детстве, когда он играл у ее ног; образы, в свою очередь будившие давно забытые стремления – стремления, которые он подавил и хотел уничтожить в себе навсегда. Эти образы когда-то объясняли ему мир, служили оправданием жизни. Теперь они снова проходили перед ним, вселяя в него ужас и удивление.