Тем временем его необычайно одаренная сестра оставалась дома. Она была такой же авантюристкой, как брат, такой же выдумщицей и так же мечтала увидеть мир. Но ее не отдали в школу. У нее не было шанса выучить грамматику и логику – не говоря уж о Горации или Вергилии. Иногда она брала в руки книгу (не свою, брата) и читала несколько страниц. Но тут входили родители и велели ей идти штопать чулки, готовить рагу и не забивать себе голову книжками да бумажками. Они были строги, но из лучших побуждений, поскольку были разумными людьми и хорошо понимали, какая жизнь ожидает их любимую дочь. Она наверняка была зеницей отцовского ока. Возможно, она украдкой царапала что-то на бумаге, спрятавшись в сарае для яблок, но тщательно прятала или даже сжигала свои записи. Однако вскоре ее, совсем юную, обручили с сыном соседского торговца шерстью. Она плакала и кричала, что этот брак ей ненавистен, и за это отец побил ее. Потом он уже не ругался, а молил не причинять ему боль, не позорить его. Прослезился, обещал подарить ей бусы или нижнюю юбку. Как можно было ослушаться? Как разбить отцовское сердце? Но собственный талант заставил ее собрать узелок с пожитками и как-то летней ночью вылезти из окна и отправиться в Лондон. Ей не было еще и семнадцати, а голос – музыкальнее, чем у птиц в придорожных кустах. Подобно брату, она обладала идеальным слухом в том, что касалось слов. Подобно ему, любила театр. Стоя у дверей, она заявила, что хочет играть на сцене. Мужчины расхохотались ей в лицо. Хозяин, толстый губошлеп, помирая со смеху, выдавил из себя что-то о танцующих пуделях и женщинах на сцене. Женщины неспособны играть, заявил он. Намекнул – понятно на что. Учеба была ей недоступна. Нельзя было даже пообедать в кабаке или пройтись по улице ночью. Но ее снедала страсть к литературе, желание изучать людей, их характеры. И наконец – все-таки она была юна и хороша собой: серые глаза и брови дугой, как у Шекспира, – наконец, Ник Грин, глава труппы, сжалился над ней; она забеременела от него и потому – кто измерит жар и гнев таланта, оказавшегося в плену женского тела? – покончила с собой зимней ночью и ныне погребена где-то под перекрестком у паба «Слон и замок», где теперь останавливаются омнибусы.
Думаю, именно так бы разворачивались события, если бы современница Шекспира оказалась наделена шекспировским талантом. Но лично я согласна с покойным епископом – это просто невозможно. Шекспировский гений не мог зародиться среди необразованных слуг и рабочих. Он не родился в Англии среди саксов и бриттов – нет его среди рабочих и в наши дни. Так как же этот талант мог принадлежать женщине, которая, согласно профессору Тревельяну, трудилась с самого детства, которую заставляли работать родители, закон и традиции? Разумеется, какие-то таланты женщинам присущи – как случаются они и в рабочем классе. Порой на свет появляется очередная Эмили Бронте или новый Роберт Бёрнс. Но им не удается проявить себя. Когда я читаю, как топили очередную ведьму, об одержимых, травницах или даже просто матерях талантливых мужчин, я сразу думаю, что речь идет о несбывшейся писательнице, поэтессе, немой и бесславной Джейн Остин, еще одной Эмили Бронте, которая сходила с ума на болотах или бродяжничала, и кривлялась под пытками собственного таланта. Я бы даже предположила, что авторы многих стихов, подписанных Анонимом, – женщина. Эдвард Фитцджеральд полагал, что именно она сочиняла баллады и народные песни, напевала их детям за прялкой на протяжении долгих зимних ночей.
Правда ли это, неизвестно, но верно то, что талантливая женщина в XVI веке наверняка сошла бы с ума, покончила с собой или доживала бы одна на окраине, то ли ведьма, то ли чародейка, всеобщее пугало и посмешище, и выдуманная мною биография сестры Шекспира только укрепляет в этом мнении. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что одаренная поэтесса в то время была бы подвергнута остракизму окружающих и сходила бы с ума от внутренних противоречий, так что ей вряд ли удалось бы сохранить рассудок и здоровье. Чтобы добраться до Лондона, заявиться в театр, обратиться к главе труппы, девушке того времени пришлось бы совершить над собой настоящее насилие и пережить невероятные муки. Сейчас это кажется непонятным, ведь целомудрие – бессмысленный фетиш, но тогда ценился крайне высоко. В те времена (да и сейчас порой) ему придавалось религиозное значение, и понятие целомудрия было так переплетено с самой женской сутью, что требовалась огромная, редкая смелость, чтобы оборвать эти путы. Чтобы вести в Лондоне XVI века привольную жизнь поэта и драматурга, женщине пришлось бы ежедневно переживать такой стресс, какой мог бы убить ее. А если бы она выжила, из-под ее пера выходили бы искаженные, болезненные вещи, плоды больного разума. И уж конечно, она не подписывала бы свои работы, подумала я, глядя на полку, где не было ни одной женской пьесы. Она бы наверняка прибегла к этой защите.