Теперь можно было разогнуться. Миленький повесил камеру на гвоздик и на цыпочках вышел на улицу за дровами. На дрова он пускал деревянные ящики: разбивал их на дощечки, и они очень хорошо влезали в буржуйку (да и горели замечательно).
Вернулся, растопил буржуйку, поставил чайник и зажег несколько свечей. В их свете он с любопытством уставился на свою гонительницу. Идеальные пропорции, редкой красоты юное лицо. Определенно, сегодня его день. Не сводя глаз с Таськи, он потянулся за камерой.
– Только попробуй, гаденыш, оставшиеся зубы выбью, – сказала Таська и села.
Миленький забился между буржуйкой и стенкой:
– Не дерись, дура! Кыш отсюда! Пошла!
– Ты меня сам сюда затащил, кретин!
– Лучше бы в грязи валяться оставил! – оскорбился Миленький.
Таська огляделась. Внимание ее тотчас привлекли фотографии. Изучив ближайшие, она снова повернулась к Миленькому:
– Ты что, действительно маньяк?
– Сама ты маньячка!
– И тебя до сих пор еще никто не побил?
– Пшла отсюда, дура!
Если бы Таська, кроме фотографий, могла видеть историю каждого снимка, она бы увидела, как Миленькому доставалось. Били его все – мужики, бабы, подростки, дети. Чаще, конечно, доставалось от баб. Интеллигентные били по щекам. Служащие дамы – кулаком в глаз. Девушки – с визгом. Бабы – деловито. Старухи – клюками. Неизменным был лишь результат: поломанный Миленький с раздавленной камерой валялся на земле и молился, чтобы пленка не засветилась.
Но, хотя всего этого Таська видеть не могла, реакция Миленького говорила сама за себя.
– Понятно, – сказала она.
– Что тебе понятно?!
– Что засранец ты старый.
Это было чересчур. Он дал своенравной девице кров, уступил ей свое ложе, а она кусала длань дающую.
– А ты… а ты… кыш отсюда! – сказал он.
– И пожалуйста, больно надо.
Таська накинула на плечо лямку сумы, открыла дверь – и тут же с визгом вскочила на лежанку.
– Че орешь? – спросил Миленький из-за печки. – Крыс не видала, что ли?
– Там не крыса, там целый слон!
– Драться не будешь?
– Да кому ты нужен…
– Ну, садись тогда, будем пить чай.
– Чай? – переспросила Таська.
– Самогон у меня еще не готов, кагэбэшник помешал, – будто извиняясь, ответил Миленький. – Звать-то тебя как?
– Таисия.
Миленький достал из тумбочки коричневые от чайного налета стаканы, щербатую тарелку, хлеб, колбасу, початую литровую банку варенья.
Только сейчас Таська поняла, как проголодалась. Она спустилась с лежанки и присела к тумбочке, которая служила хозяину, помимо того что в ней хранились посуда и продукты, и кухонным столом.
– Значит, били тебя? – спросила Таська, кивая на фотки.
– Тыщу раз, – отмахнулся Миленький. – Ладно бы только били. Один раз раздели догола и в крапиву загнали.
Таська прыснула, и чай полился у нее из носа.
– Че ржешь? – обиделся Миленький. – На мне из одежды только фотокамера была, думал, сгорю заживо. А тебе и вспомнить нечего.
– Пока – нечего, – согласилась Таська. – Но это ненадолго. Я скоро приеду в Питер, а там все разузнаю как следует и в Финляндию утеку.
Миленький открыл рот.
– У меня Хомяк мечтал через границу махнуть, языки учил – немецкий, английский, французский. Плавать учился, с аквалангом, без акваланга…
– Какой хомяк? – выдавил Миленький.
– Папка мой. Его Фома зовут, а я с детства буквы путала, и звала его Хома. Вот он Хомяком и остался.
– Он что у тебя – политический?
– Нет. Просто не хотел жить взаперти, мир посмотреть хотел.
– А чего ж не посмотрел?
– Я родилась. Он мне жизнь портить не хотел, вот и остался, хотя уже почти готов был. Хомяк у меня стилягой был, у нас дома знаешь сколько всякой музыки иностранной! Да рот-то уже закрой, трусы видно!
Миленький мог сказать, что не носит трусов, но решил, что это будет слишком.
– А ты вот здесь все время и живешь, на свалке? – спросила Таська.
– Ну и живу, – ответил Миленький. – Какая разница, в какой жопе жить?
– Да мне-то что, хипуй.
Повисло тягостное молчание.
– Пойду дров принесу, – сказал Миленький, переполз через лежанку и вышел на улицу.
Пока хозяин отсутствовал, Таська прошлась по его жилищу.
Ее внимание привлек комод, стоящий в углу. Не тот, в котором Миленький хранил фотохлам, а другой – тот, что рядом с дверью. Она выдвинула первый ящик.
Весь он, до самого верха, был завален бумагой – ватманом, серой оберточной, картоном и прочими разновидностями. И все они были густо покрыты всевозможными рисунками. Техники были разные – карандаш, уголь, акварель, сепия, гуашь, где-то даже масло. Таська наугад вытянула какой-то огрызок и развернула к свету.
Натюрморт – консервные банки, бутылки, лампочки, все лежит на каком-то обшарпанном подоконнике. Сангина.
На следующем огрызке – собаки. Уголь.
Еще один, весь уляпанный парафином. Таська хотела отложить его в сторону, но вдруг поняла, что не так смотрела. Стоило повернуть бумагу на девяносто градусов по часовой стрелке – и это оказался портрет какой-то сердитой женщины лет за сорок.
Вошел Миленький.
– Это все ты? – спросила Таська.
Миленький бросил дрова там же, где стоял – у порога, – подскочил к Таське, вырвал из ее рук портрет и бросил обратно в ящик.