Он шел по крытому перрону: нигде больше не видел, чтобы поезда останавливались под крышей, идиотская придумка; за спиной был тщательно уложенный рюкзак, а во рту — привкус зубной пасты и металлической поездной воды неизвестного состава, пить ее точно было нельзя и поэтому теперь хотелось пить. На столике в купе оставалась бутылка то ли девчонки, то ли мужика с другой полки, оба они проспали и лихорадочно собирали белье под вопли проводницы… А он, Богдан, конечно же, все успел. Единственное, не стал, хотя такая мысль мелькнула, глотать из чужой бутылки.
В утреннем городе было закрыто все. На вокзале тут не имелось ни кафе, ни какого-либо магазинчика, а соседние улицы, традиционно перерытые, с вывороченными баррикадами брусчатки, мирно дрыхли как минимум до девяти. Город стоял ирреальный, словно жилище привидений. Над крышами поднималось, зависая, солнце, в стоячем мареве обозначались стылые фиолетовые тени, перекрывая узкий проем улицы и полстены напротив, проявлялись стрельчатые силуэты башенок и шпилей… Как-то раз Ганькин хахаль-ботаник, то бишь архитектор, он не продержался при ней долго, рассказал, что во всем городе, наперекор имиджу, нет ни единого готического здания. Совсем другой стиль, и называется он каким-то насквозь искусственным свистящим словом, Богдан забыл.
Почему-то не было дождя.
Маршрутки уже ходили, вернее ползали, словно гигантские жуки с поврежденными лапками, легкая добыча людишек-муравьев, которые брали их штурмом, налезая копошащейся массой на конечной привокзальной остановке. Сонные, гудящие, замедленные; их ничего не стоило опередить, обойти, лавируя между телами, вскочить в салон, занять любое, лучшее место у окна, только было очень уж противно, и Богдан ждал, стоя в стороне, пока отойдет одна маршрутка, другая, третья… Потом решил пройтись пешком. У меня до начала занятий — кстати, как бы уточнить, будний ли сегодня день? — чертова прорва времени.
Город, когда-то казавшийся ему большим, сдулся бесславно, расстояние спасовало перед временем, и Богдан шел сквозь исторический центр, рассекая его, словно конек фигуриста — лед, и узкая оболочка своего времени, как желобок воды под лезвием конька, обособляла его ото всех и всего вокруг, задавая нужную скорость. Впрочем, не такую уж нужную, если разобраться. Он понятия не имел, куда все это девать, в чем смысл.
Даже его нескончаемая окраинная улица оказалась издевательски короткой. Богдан вошел в заплеванный подъезд своего дома — вонь от мусоропровода стояла сдержанная, терпимая — взбежал по лестнице, поискал по карманам ключ, обнаружившийся на самом дне рюкзака, помучился с замком, его уже лет пять как клинило, и надо было то налегать на дверь, то тянуть ее на себя, ловя единственное рабочее положение; клацнул, вошел. Все это время, он знал, за ним наблюдала в глазок сумасшедшая старуха из квартиры напротив, она почти никогда не покидала свой пост, и было смешно представить, что же она успела увидеть.
В квартире было сонно, мертво, тихо. Богдан бросил рюкзак на кровать, поставил заряжаться ноутбук. На столе стоял календарь-ежедневник, подарок школьных еще девчонок на прошлое двадцать третье февраля, Богдан ничего туда не записывал, но страницы переворачивал, просто ради того, чтобы упорядочить время… но в его отсутствие этого, разумеется, никто не делал, толку с того календаря. Телевизор стоял в родительской спальне, а врубать радио Богдан побоялся: ну его нафиг, всех перебудить.
Пошел на кухню и в коридоре столкнулся с Ганькой, разумеется, еще спящей, выползшей на автопилоте в туалет. Ганька посмотрела мутно, припоминая, кто он вообще такой; хотя с нее станется спозаранку закатить скандал на тему, где я шлялся, обреченно подумал Богдан. Где он шлялся, ей всегда было глубоко фиолетево — видимо, таким образом сестра выпускала наружу какие-то свои задавленные комплексы, вроде материнства, отложенного в долгий ящик: все подружки давно повыскакивали замуж и дефилировали с колясками, а Ганькины хахали, меняясь калейдскопно, не питали ничего похожего на серьезные намерения.
Заорет, разбудит мать и, главное, батю. И вот тогда начнется.
— Ты че? — спросила Ганька тягуче и сипло; впрочем, спросонья она разговаривала так всегда.
— Потом расскажу, Гань, — шепнул Богдан. — Где я был — ты обалдеешь просто…
Он играл на опережение, надеясь вызвать у нее любопытство вместо гнева. И, наверное, слишком разогнался: сестра хлопнула сонными ресницами в кругах вчерашней туши, наверняка вовсе не уловив его фразы — так, просвистевший мимо ультразвук. Она стояла посреди коридора, не просыпаясь, и Богдан совсем уже решил аккуратно и очень быстро проскользнуть мимо…
— Че ты подскочил? — наконец протяжно просипела Ганька. — Воскресенье же.
— Воскресенье? — переспросил Богдан.