Богданов попробовал успокоиться и снова спросил:
— Как это Аннушка, умненькая девочка, — и вдруг этот хам? И вдруг она хама любит? Как понять?
— Ну если не понимаешь — пойди и скажи ей, чтобы она сию же минуту его разлюбила! Такого нехорошего — сию минуту! Глупый ты, глупый! Это же от Бога, любовь-то… Бог не спрашивает, кого к кому приворожить. Может, Аннушка через год волосы на себе будет рвать, может, уже сегодня знает, что рвать будет, а сейчас все равно сидит с ним рядом и смеется. И — счастлива.
— Но есть же какое-то сознание в выборе? Или это вслепую?
— Всяко может быть. И так и этак… Опять же — как Бог положит.
— Людочка… — вдруг не то чтобы с нежностью, но с воспоминанием какого-то счастья, он сперва и не понял — какого, проговорил Богданов, — Людочка, но ведь ты сама когда-то не от Бога, не от черта, а сама собой выбрала хорошего парня… А почему же твоя дочь? Внуши ей! Исходя из собственного опыта, из собственного счастья — внуши ей!
— Собственный опыт… Тоже скажет… А я вот вспоминаю, вспоминаю и не вспомню… Я ведь не девочкой за тебя шла, а в двадцать шесть и уже перебесилась. Конечно, не так, как нынче бесятся, но все-таки. И так уже мне надоели тогда все эти трепачи: «ты красивая», «ты необыкновенная», я никому не верила — треплются, и ладно… А тебе — поверила. Не знаю почему… Вот и все…
— Все? Да не поверю я, и сегодня не поверю, что это было «все»! Никогда не поверю!
— Нет, ты все-таки очень глупый, старик Богданов! Очень! Чем больше седых волос на голове, тем меньше ума в голове… Я и сама виновата — за тридцать лет сделала хорошего парня еще глупее, чем он был. Еще и еще! Ну да поздно об этом говорить. И некогда. Одну дочь я потеряла ни за что, другую ни за что не потеряю и слушать тебя не буду, а льстить Аннушке буду, и лгать ей буду, и миленького Володечку буду гладить по головке, если ей так хочется, если это нужно для их совместной жизни. Они ноги будут о меня вытирать — я согласна… Только бы не повторилось, как с Евгенией… не повторилась бы та счастливая-счастливая свадьба Женечки, когда мы, старые дураки, рыдали от счастья. Помнишь? — Людмила заплакала, тут же и улыбнулась. — Вот! Буду улыбаться, хоть ты тресни, а я — буду!
А верно: свадьба Евгении — это было такое радостное-радостное явление. Без всякого преувеличения: яв-ле-ние! Женечка за однокурсника выходила, за литовца Адольфаса Эйдукявичюса — белобрысо-рыжий красавец, рост сто восемьдесят два, джентльмен, юрист, музыкант, полиглот. Гостей-студентов был полон дом, гостей-литовцев — еще раз полон, все гости — с дорогими и умными подарками, с торжественными лицами. Ксендз тоже был с крестом на груди — опять-таки высоченный и опять же торжественный, с Богдановыми-родителями говорил по-русски, с Адольфасом — по-литовски, с Женечкой — по-немецки. Богдановы радовались, как дети, — по-немецки! Аннушка, кроха еще была, радовалась сдержанно, как взрослая, — по-немецки! Кто бы мог подумать? Никто! И потому была сказка! Самое счастливое действо в доме Богдановых, самое умное. Ведь даже на свадьбе у молодежи нашлось время забраться в комнатушку Жени и поговорить на ее любимую тему: юридическое право и нравственность. Женечку ни уголовный, ни гражданский процесс, ни хозяйственное право — ничто не интересовало, только эта тема, как решалась она в Риме, как в Византии, как у христиан, как у мусульман… И Адольфаса она увлекла, и он слушал невесту с не здешним, а с иностранным вниманием и любознательностью, но с русским увлечением говорил о литературе — о Юлии Жеманте и Мицкявичюсе-Капсукасе, напевал дайны, вспоминал, будто вчера было дело, о союзе литовцев с Александром Невским против тевтонского ордена.
Одним словом, была в доме любовь — молодая и благородная. И Богданов в своем доме ходил на цыпочках, ощущал личную потребность в любви и снова полюбил собственную жену. Жена будто бы откликнулась, хотя Богданов и не был в этом уверен до конца. Глухие, застойные были времена, донельзя лживые, всюду портреты — гений Брежнева на каждом шагу, позже гений Черненко, бесконечные их доклады, гимны, лозунги, всюду почти что до конца построенный коммунизм, но ведь было и убеждение, что все это — самое худшее, что хуже не будет, не может быть, а жить все-таки можно, и ты живешь как победитель самого худшего, а твой дом — все-таки твоя крепость: ни один стукач в дом так и не проник, а если бы Богданову сказали, что десять лет спустя он будет жить в этом доме вместе с зятем, а зять будет Володей, а Володя будет с косичкой, будет походя чмокать в щеки Людмилу, а заодно и его самого, — разве он бы поверил? Никогда — крепость же! Что Людмила будет бегать по соседям в поисках ста граммов для Володи? Никогда! Что будет час и другой ошиваться в очереди, чтобы без очереди урвать полкило очень странной колбасы — для Володи же? Никогда!