— Нет, не слыхал я такого мнения. Значит, совершенно отстал от жизни. Но мне, моя приятельница, одно непонятно — для чего немцы с нами воевали? Чтобы устроить нам хорошую жизнь или чтобы нас уничтожить? В Освенцимах, ну а потом и в московских концлагерях?
— Всех не уничтожили бы.
— А твоего папу? А маму твою? Послали бы учиться в Академию наук, да? Щ-щенок! — вдруг заорал Дед. — Кому ты говоришь, щ-щ-щенок! Я вот живой с войны пришел, и ты мне говоришь вслух, а на моих собственных глазах погибло солдат-офицеров, если построить в колонны, так батальона два, а то три. Ты им, мертвым, то же самое говоришь? Да? — Дед уронил плешивую голову на стол и заплакал.
Володя сказал:
— Ну если так, дедушка, то я извиняюсь перед вами. Честное слово, извиняюсь!
— А, я пошел! — поднялся Дед из-за стола. — Спасибо, Аннушка, за новое знакомство! Я пошел. От греха. А то еще пришибу щ-щ-щенка. Следствие будет. Неприятности.
— Вы? Меня? — удивился Володя.
— Ну а ежели ты — меня? — спросил Дед. — Опять же следствие. Опять же неприятности. — Дед ушел и с тех пор у Богдановых не бывал.
Аннушка тот раз поплакала, Володя, еще не жених, ее уговаривал:
— Не надо, Аннушка, не надо: я же извинился! Честно. Если ты скажешь — я и домой к дедушке схожу и еще извинюсь. — Потом обратился к Богдановым-старшим: — И вы, старшие, меня извините. Это я по молодости лет обидел дедушку. По молодости мало ли что случается. Я же — извинился!!
Вспомнив инцидент, Богданов чуть не сгорел со стыда. Зачем вспомнил-то? Что теперь будет?
А ничего не было. Володя улыбнулся и сказал:
— Сегодня день торжественный. На торжествах об ошибках и обидах не говорят. А если и заговорят и вспомнят, так только ради укрепления дружбы и доверия. Только!
И тут, в этот момент Богданову захотелось плюнуть. Не то на себя, не то на Володю, но плюнуть. И все мускулы на его лице статиста вдруг дрогнули, он собрал во рту слюну, соответственно сложил губы и в этом состоянии замер: испугался Володю-жениха — ведь он же примет на свой счет!
Володя не принял, ему на любые плевки было наплевать, но Людмила схватила мужа за руку и за плечо.
— Богданов! Пойдем-ка в кухню! Ты мне в кухне кое в чем поможешь! Пойдем, Богданов!
«Костя» — это было у нее обычное обращение к мужу, «Семенович» — обращение в сердцах, а «Богданов» — верный признак крайней крайности.
В кухне, прикрыв дверь, Людмила тихо, но выразительно спросила:
— Богданов! Ты дурак или умный?
Вопрос ошеломил Богданова.
— Не знаю…
— Я тоже не знаю. И знаешь, оказывается, никогда не знала. Никогда! И знаешь, я еще так понимаю: ты любимой доченьке обязательно жизнь хочешь испортить! Да? С самого начала? До самого конца? Да?
— Это кощунственно, что ты говоришь. Я за нее всегда страшно боялся, всегда переживал… За отметки, за мальчиков, за то, что после одиннадцати домой приходила… А нынче «боюсь» даже не то слово. Нынче отчаяние, ужас, и я готов волосы на себе рвать! Сейчас завою, под стол полезу — будете знать! С такой жизнью — с такой! — я не справлюсь!
— Господи Боже мой! Мужик нынче или баба этот самый Богданов? Он, видите ли, отец. А я — мать, я Аннушку Богданову, было бы тебе известно, родила! Лично! И теперь за голову не хватаюсь, под стол не лезу, а делаю, как доченьке лучше! Вот он жених Володя, и что же мне теперь с ним делать? Прогнать? Убить? Нельзя! Невозможно! Он сумел — Аннушка за ним в нищенство и в притон пойдет, а мне-то как лучше для нее сделать? А вот приголубить шикарного, войти к нему в доверие, понравиться ему, а потом воспитывать и влиять, влиять и воспитывать. Или у тебя другая кон-цеп-ци-я? Я слушаю! Ты ведь любишь кон-цеп-ции?
— Какой ужас! — воскликнул Богданов и прислонился к кухонному шкафику. Из шкафика выпала чайная чашка — последняя из чайного набора, который лет десять тому назад Богданов подарил Людмиле на день рождения. Чашка разбилась, Богданов и Людмила притихли, подождали, не выпадет ли еще чего-нибудь. Выпала чайная ложка, безобидно, без осколков.
Из столовой доносился, показалось Богданову, на редкость отвратительный хохоток Володи-жениха. И Аннушкин негромкий, домашний и глупейших смех. Удивительный, потому что ничего удивительного в нем не было — смех как смех…
— Ладно, Людмила… — сказал через паузу Богданов, — наша с тобой дочь смеется. Слышишь? У нее теперь своя судьба. Она смеется, ты улыбаешься — а я куда? У меня какая судьба? Я не смогу жить с этим человеком под одной крышей! В одной квартире. Каждое утро — «доброе утро!», каждый вечер — «добрый вечер!». Каждый день — за одним столом. Еще и мыться с ним в очередь в одной ванне? Нет-нет, хватит с меня и сегодняшнего дня, я больше не могу! Свыше моих сил! Какое несчастье!
— Не можешь? Не хочешь? Как хочешь, твое личное дело. Меня не касается. Меня Аннушка касается, вот и все… Счастье, несчастье — а что ты в этом понимаешь? Что ты, эгоист, понимаешь не в своем, а в Аннушкином счастье? Что ты понял в счастье Евгении? Что, пророк и лирик? Где он нынче, твой восторг, с которым ты обнимал литовского жениха? Где? Успокойся, пожалуйста. Ну!