— Ну вот, ты еще веселиться способен! Просто замечательно. А со стороны, конечно… мерихлюндия какая-то! Ишь, скажут, дамочка с жиру бесится. Идеи какие неестественные проповедует, при живом-то муже, известном докторе наук. Несовременно как-то получается. Ах, Венечка, ведь это прекрасно, что не современно у нас с тобой, значит, не временно, значит, извечно, то есть — идеально! Мне с тобой очень хорошо. Ты молчалив. А значит, терпелив. С тобой хочется говорить о главном, забывая о повседневном. Я очень дорожу тобой, Венечка, и не позволю тебя отравить так называемой любовью, от которой лишь пресыщение, и — прощай мир в сердцах. Потому что она и не любовь вовсе, а достижение цели. Нарисованная дверь, ложная… Не вход в блаженство и не… выход из положения, а всего лишь символ, сон, желание выхода. Предположение свободы. А сама свобода — за гранью этих желаний. Любовь — это не отношения двух людей, а отношение к жизни. Причем молитвенное. Ты спросишь: откуда такая осведомленность в любви? От бога, как всякий талант. От владычицы нашей — от жизни. Еще — от Непомилуева. От древнего людского опыта. От взрывов на сердце… как на солнце. Теперь скажи мне, Венечка: дорожишь ли всем этим? Не мной, а… этим.
— Чем? — улыбнулся я, останавливаясь, взрыхлив сапогами заснеженную листву. — Чем, Юлия, чем? Если… не тобой?! Тобой одной и дорожу, и живу. Как вот… воздухом, снегом, деревьями.
— А нашей дружбой нестандартной?
— Так ведь какая ж это дружба, Юлия? Мука одна.
— Значит, не понял ничего. Или — притворялся!
— Терпел, Юлия, ожидал… Затаив дыхание. А теперь — понял. Всё.
— Уедешь… теперь?
— Уеду, Юлия. Нашей «дружбе» это не повредит.
Со временем появилось ощущение вины. Незатухающее. Неутоленное. Как чувство голода, когда побываешь в гостях у несчастных людей. Необходимо было оправдаться, отделаться от этого дымного состояния хронической невысказанности, словно от неистребимого запаха пожарища. Несчетное число раз, до и после «больничного» разговора, вгрызались мы друг в друга изощренными словесами, пытаясь освободиться от ненавистной невысказанности, и все тщетно. Осязаемый привкус, зримый запах разделяющей нас стены — не исчезал. Душа изнылась по исцелению, которое предполагалось не в бескрайних пространствах разлуки, а именно в тесном уголке встречи, когда оба вдыхают радость из одного кубического метра спертого воздуха вечерней комнаты, чтобы досказать, выстонать, исторгнуть одно-единственное слово, снимающее с сердца смертельное напряжение! Слово-соломинку, спасительное и спасающее. Смысл коего — в обоюдном раскаянии или в покаянии, в смирении гордыни. А вслед за словом этим — обновление, отмежевание от себя прежнего, алчного. И вот уже любовь крыльями шумит, подлинная, всемерная.
И жадно я ищу этой встречи. Путаюсь в воображаемых подворотнях, воскрешаю в памяти геометрию былых встреч, жестов… и не могу найти ее дом. Дом Юлии, ибо не был в нем никогда. После бесконечных, казалось, вековых блужданий обнаруживаю себя во влажной, темной подворотне то ли Стремянной улицы, то ли Колокольного переулка. Прохожу во двор и вижу тот самый канареечный (будто птица в клетке) садик, зажатый кирпичными спинами и затылками зданий, стиснутый запахами людского быта, испарявшегося из этого дворика, словно из зияющей отдушины, на протяжении веков. Вот и зелень покорная, сирень и акация, и скамья со старушками, и та скамья, возле которой артист смазал Юлию по щеке. Где она, Юлия, теперь? Мне бы только сказать ей, излить свое смирение, согласие. Вот нынешняя цель. Вот смысл — согласие с ее волей: жить вне жадности телесной в музыке ума, в волнах постижения вечной истины.
— Согласен! — кричу я старушкам, акациям, недвижным, каким-то керамическим воробьям, облупившимся брандмауэрам этого двора. — Согласен истлеть в бесплотном поклонении своему кумиру, только укажите, в какую дверь к ней стучаться, по какому телефонному каналу испить ее голос!