Он шел по улице и мысленно повторял: «Да будет воля твоя! Да будет воля твоя!», но что-то внутри его говорило, что для него еще не все потеряно, что у него есть дочь и что, как бы велика ни была сила большого числа и как бы ни была права статистика, он употребит все свои усилия к тому, чтобы отвратить от дочери, быть может, уже намеченный на нее удар судьбы, и что если не в руках человека смерть, то в его руках счастье его ближних и отказываться от счастья делать это счастье, подчиниться року и подставить выю под дамоклов меч судьбы — это значит признавать себя не частью мировой души, а слабым, ничтожным, трусливым... И кто знает, быть может, Алексей Назарыч меньше ослабел бы от дум о несчастье, чем от самого несчастья, если бы любил жену, не тяготился семьей, имел немножко воли, привязанности хоть к одному ребенку... Нет, пока существует это прелестное существо, эта худенькая нежная девочка, которая спит теперь безмятежно в своей кроватке, Егоров знает, для чего ему жить, и он будет стараться жить. И для него стало ясно, что все несчастья в мире существуют не для оправдания счастья других, а для того, чтобы свое личное счастье казалось святее и выше. Так бывало в детстве: когда он постился весь великий пост, пасха казалась ему святее и выше, чем теперь. И для тех людей, у которых осталась еще в сердце привязанность хоть к одному живому существу на свете, для тех еще стоит жить, есть цель жизни, и какие бы выводы ни делала статистика с ее законами больших чисел, они не положат оружия, не покорятся судьбе и будут работать, добиваться, жить... И пока на свете существует надежда, хотя бы маленький ее луч — на земле не будет места предопределению, року, закону болышого числа!
И Егоров посмотрел на эти громады, высившиеся по обеим сторонам улицы, на эту толпу, стремившуюся куда-то, несмотря на поздний час, на этот муравейник, в котором бился пульс жизни всей России, и бодро взглянул в глаза своему грядущему, которое до этого его так ужасало.
Он поднялся к себе и тихонько, на цыпочках, прямо из передней прошел в детскую. На столе горел ночник, и громко стучали часы, и нянька лежала на своей кровати, укрывшись с головой. Егоров подошел к кроватке Софки и нагнулся к ней через решетку. Она лежала на спинке, закинув ручки за головку и рассыпав волоски по подушке. Он обхватил ее тельце и стал покрывать ее горячими поцелуями. Она открыла глаза, отстранила его ручкой и заснула снова.
— Уйди, папа... — сквозь сон пробормотала она.
Прочь наследственность, вырождение, дамоклов меч большого числа! Егоров докажет, что он сильнее их и что если он был бессилен против смерти, то счастье его близких, его дочери в его руках и он создаст это счастье!
Мало ли людей, для которых еще стоит жить!
Гришка
— Телушка аль бычок? — спросила бабка Пелагея.
— Бычишка, — ответил Федор и опустил на пол, около печки, маленькое, мокрое, только что облизанное существо с белым пятнышком на лбу и с белым носом, смотревшее круглыми большими глазами.
Гришутка слез с полатей и подскочил к теленку. Боже мой, какая радость! Маленький, беспомощный теленок лежал, подобрав под себя ножки и уткнув мордочку в землю.
«Бэ-э...— вдруг замычал он.— М-м-м...»
— Ишь какой голосистый! — сказал Федор. — Ладно, успеешь.
— Соломки бы подослать ему... — закряхтела бабка Пелагея. — А погода-то... Так и метет, так и метет, а день-то базарный...
— Гринька! — крикнул Федор. — Принеси-ка охапку соломы!
Гришутка в одной рубахе, в валенках выскочил на двор и возвратился с пучком соломы. На плечах и на голове у него висели снежинки. Батюшки мои, теленок! Никогда этого раньше не бывало!
— Затворяй дверь! — крикнул на него Федор. — Что слюни-то распустил?
Гришка вернулся, затворил дверь и положил под теленка солому.
— Какой маленький, — сказал он. — Тятька, гляди: языком в ноздри достает!
Вошла мамка Федосья с кувшином и тряпкой. Тряпку повесила на печь, а кувшин надела вверх дном на ухват и приткнула к уголку.
— Убрала корову... — вздохнула она. — К Василию Сергеичу сходить бы муки купить, теленку болтушку сделать, а то молока-то до вечера не будет... Молозиво одно... Ты бы послал Гришутку.
Федор надел полушубок и пошел в лавочку сам.
— Погода-то, погода... — закряхтела старуха. — Так и метет, так и метет! До вознесенья-то, чай, и не доедешь!
Гришутка склонился над теленком, присел на корточки и долго-долго смотрел на него. Потом погладил его и липкую, мокрую руку обтер о рубаху.
— Мамка! — воскликнул он. — Какой чудной!
И засмеялся.
Пришел из лавки отец с мукою, мать наболтала ее в воде, вложила в миску кулак, оттопырив один палец, и сунула этот палец в рот теленку. Он схватил его и зачмокал, потянув в себя и болтушку.
— Мамка, дай я, — сказал Гришутка.
Он тоже оттопырил палец, и теленок и его палец забрал к себе в рот и засосал, и какое-то странное ощущение пробежало вдоль спины у Гришутки.
Запищал младенец в люльке. Федосья подошла к ребенку и, захватив в рот муки, сделала из нее и из слюней тесто и втиснула его ребенку в рот.